То пространство, которое видит через его глаза, слушает через его уши и всё осознает — в считанную секунду мощно пришло, как приходит большой паровоз на станцию и заполняет всё своим паром. Вернее оно, это пространство, было всегда, просто однажды мы начинаем осознавать его присутствие на раз, два, а потом — довольно часто, как мы осознаём присутствие у нас рук, ног, ушей и всего остального. И в этот момент Теодору стало сложно сказать, где его самого больше — в этом пространстве или в отражении тела в зеркале. Это как держать в руке стеклянный шар. Он может быть пыльным, грязным, крашенным, освещённым или нет, но в любом случае все эти слова применимы как описатели единственного, а именно — стеклянного шара. Нет шара — нет грязи или блеска на нём, нет шара — нет плохого и хорошего, нет лучшего и худшего. А есть шар — ему по барабану, как его описывают, от внешних характеристик он не перестанет быть стеклянным шаром. Как показалось Теодору — покоиться в том, что происходит и идти вброд через великую реку — это очень хороший стиль. Художник не заметил, как в его руках оказались кисти, а сам он — у свежего холста. И портрет заиграл красками.
Разве надо описывать, что было нарисовано на портрете Шамира? Надо? Большой стеклянный шар, в котором отражался паровоз, пришедший на станцию и заполнивший паром всё свободное место на полотне. Если не отрываясь смотреть в одну точку на холсте, то изображение словно через лупу становилось отчётливым и резким, как в трёхмерной графике, облекаясь в объём. Теодор на Библии мог поклясться, что не знает, как у него это получилось. Может — техника мастера, а может — Провидение.
Утром он отнёс портрет в Клуб. Шамир сидел в углу и наигрывал на гитаре блюз.
Курил. Теодор отдал ему листок с текстом. Шамир почитал. Поиграл. Через минут двадцать — напел. Снова поиграл. А потом — со вступлением, с соло на весь гитарный гриф, запел. Музыка захлестнула комнату, звенела в каждом атоме воздуха и тела Теодора. Все потаённые смыслы текста, Шамир вывернул наружу, обнажил и бросил в пространство. Песня родилась и «случилась» прямо на глазах Теодора, раскрылась, расправилась, прозвучала и унеслась в космос — жить. Теперь она сможет в любой момент снова и снова появляться на земле, возрождаемая пальцами и голосом Шамира, теперь она — есть.
Когда закончил, Теодор похлопал в ладоши. Шамир кивнул и закурил новую. Теодор глазами показал на холст и сказал:
— Это ты.
Шамир кивнул. Затянулся поглубже, выпустил дым как паровоз пар и снова кивнул.
Ещё чуть поиграл только что придуманный мотив и сказал:
— А я как раз медальон потерял. Видишь, ничего случайно не бывает. Скажем Владимычу, мол, проехали, типа, его очередь осталась. О, к?
Теперь Теодор кивнул.
— А про паровоз — круто. Повесь в галерее, пусть народ «потащится».
Вот и всё «спасибо».
Глава 17
В день открытия галереи Теодор проснулся в 5.00 утра.
Думал, что проснулся покурить, но, разомкнув глаза, осознал, что уже не уснёт.
Мучил только что приснившийся и только сейчас же забытый сон. Стучал в виске. В комнате пахло надвигающимся событием. Надо заваривать чай и покурить.
Газ зашипел под чайником со свистком. Огонь в доме успокаивает, это — от предков.
Каминов теперь нет, или ещё нет, у нас пока нет. Зато — газ на плите. Можно мясо жарить на вертеле прямо над плитой, можно варить в котелке грог, а можно поставить кипятиться чайник со свистком. В этом есть информация. Ритуал, наполненный предками смыслом. Века, тысячелетия, изо дня в день, огонь вот так же входил в дом к человеку и нёс радость. Не только радость. Много, чего нёс. Но, это всё неважно. Главное, что сегодня утром-ночью, Теодор вот так же как его предки, сидит голый на кухне, курит и думает «за жизть», глядя на пламя. Горит газ. Ему, как ритуалам огня, тысячи лет, и всё это время он скрывался в глубинах земли, а сейчас, пройдя тысячи километров по трубопроводам, пришёл к нему в дом и греет его чайник. Со свистком.
Во как. Надо записать. Опять — Шамирова вещь. Пора бы и к последнему бою готовиться, он трудный самый. Интересно, почему «трудный самый», а не «самый трудный»? Безграмотно же! Для рифмы? Эх, блин, чего только не сделаешь ради рифмы. Ничего, Пушкин всем разрешил фразы переворачивать, не грамотно, пусть, зато — для рифмы полезно. Сойдёт. Включи радио, и сойди с ума от того, что они теперь ради рифмы делают. И выключи радио, что б осталась надежда на то, что после «Серебряного века» поэзии не пришёл-наступил уже «Оловянный»… А что делать?
Традиционный русский вопрос. Ну, во-первых, взять перо и записать строки, которые выплыли из сознания только что.
Записал.
Дальше.
Что делать?