— Наконец, она пошлёт Поно, но он маленький и никого не уведёт. Поно дадут вина, и ему будет плохо всю ночь. Вот, смотри, я приглядываю за ним. Мы всё равно не могли бы спать, ведь мама кричит на отца и братьев. Наутро они возьмут заготовленные щётки и верёвки и понесут мореходам. В этот раз мы с Поно обязательно пойдём. Мама будет кричать и торговаться: «У меня дети малые в обносках ходят, кормить нечем», а пока она кричит, мы можем смотреть на корабли. Мореходы усмехаются — ты бы их видел!
Нуру вскинула подбородок, расправила плечи и продолжила, сверкая глазами:
— Великий Гончар слепил их крепкими, хорошо обжёг, а потом над ними работали ветер и море. Они сильные, ловкие, ничего не боятся! За щётки и верёвки дают много зерна, а потом, смотри, опять сманивают отца в дом забав. И мама опять кричит — зерно она забрала, но он наделает долгов, и много придётся отдать. Она винит отца, а я его понимаю. Мореходы приносят море с собой — не то жёлтое море, что у нашего берега, а другое, тёмное и суровое. И песни у них особенные, а истории звучат как небыль, и хочется слушать снова и снова. Я тебе спою.
И она негромко запела.
Её чистый голос летел меж серых стен ущелья, и я слушал его, а слов замечать не хотел. То были песни о неверных женщинах, и о резне в прибрежных тавернах, о том, как убивали за бутыль вина. Нуру пела, сидя у моих ног и прикрыв глаза, пока не охрипла.
— Мне пора, каменный человек, — наконец, сказала она, поднимаясь, и поклонилась. — Я ещё приду.
Она ушла, и со мной остались её рисунки на стене напротив, кривые линии, пятна и случайные отпечатки рук. Я смотрел — и видел бескрайнее море, и корабли, тихо спящие у берега, поселение и огни в доме забав. Я смотрел — и слышал голоса, грубые и хриплые, и пьяный смех, и стук кружек. Я видел, как Нуру пробирается к дороге, чтобы с холма посмотреть на причал и мореходов, как она прячется в кустарнике, будто птица. И так же, будто птице, хотелось ей за море.
Свобода, мир! У меня было время, и были силы, но хотел ли я когда-то увидеть мир? Я не помнил. Может быть, давно. Нет, я не помнил.
Нуру пришла опять, и пришла ещё, и ещё. Она приносила мне сказки о далёких чужих берегах, где у дорог стояли каменные боги, сделанные людьми.
— Как могут люди сделать бога? — смеялась Нуру. — Это же глупо! И верят, что он настоящий. Вот ты — ты настоящий, хоть и каменный.
Она плела мне волосы из травы, а когда трава сохла и рассыпалась, плела новые. Стебли кололи макушку и щекотали мне уши, а она говорила, я красив, и радовалась, и я терпел. Я носил ожерелья из цветов, подаренные ею.
Она пела песни и мечтала, что увидит поля с золотыми колосьями и белых зверей, четырёхногих птиц. Она смахивала рисунки старой щёткой и рисовала новые: короткие тела с выгнутыми спинами, птичьи головы на длинных шеях, голенастые ноги. Она думала, те белые диковинные птицы похожи на ходунков, что живут у моря и бегут то за волной, то от волны, подбирая всё, что она приносит. Только лап рисовала три.
Когда стена чернела от угля и щётка больше не помогала, Нуру приносила воду и отмывала камень, как могла.
Она мечтала, что увидит белый лес с живыми деревьями, но близко не подойдёт: те забирают душу. Мечтала прокатиться на косматой антилопе, у которой рога как ветви, а грива, как у порождения песков, зверя, опасного для путников, о котором выжившие почти ничего не могут рассказать. И в мечтах Нуру всегда находилось место для меня.
— Ты скучал? — спрашивала она, приходя, и однажды я понял, что действительно к ней привык и теперь, если бы Нуру пропала, мне недоставало бы чего-то.
Я знал, что жизнь её тяжела. Видел по изношенной одежде, по натруженным рукам, по тонким исцарапанным ногам, всегда босым. И всё-таки Нуру несла мне радость, а прочее оставляла там, по другую сторону ущелья. Глаза её светились, и с губ не сходила улыбка. Когда я смотрел на неё, мне хотелось улыбнуться в ответ. Иногда казалось, я действительно улыбался, и казалось, она замечала это.
Однажды Нуру пришла с горем, таким тяжёлым, что было ей одной не по силам. Опустив голову на мои колени, она плакала и плакала, а я молчал.
— Ящик упал! — воскликнула она с болью. — Ящик упал…
Она долго ничего не могла сказать, а я не мог понять. Было так: груз, плохо закреплённый, сорвался, а под ним стоял человек, отец Нуру. И она, зоркая, видела с холма суету на палубе, и слышала крики, и отослала Поно за матерью, а сама слетела вниз, никто не погнал.
Она видела кровь на тёмных досках, тоже тёмную, и прочее, что осталось.
— Только ноги, — плакала Нуру. — Ноги его, а дальше — дальше не он… А ноги его…
К кораблю набежали люди, и всем было не до неё, и из всех, кого знала, Нуру пришла ко мне, от меня ждала утешения. Я поднял руку, чтобы погладить её по голове, но когда опускал ладонь, понял, что рука осталась на месте. Я сделал усилие, и опять показалось, поднял, и опять рука не двинулась.
Нуру плакала, и слёзы её жгли мне колени, а сердце жёг страх. Я думал, что могу подняться, стоит лишь захотеть, много времён я думал так, но вот захотел — и не смог.