Охваченный бурей противоречивых чувств, Франческо пал на колени. Перед его глазами свершалось чудо, родившееся в глубинах сердца. Его план сработал, его расчеты не обманывали: все произошло согласно его воле. Будто незримые ангелы вмиг сдернули полог, скрывавший колоннады от него и остального мира. Часть колонн, исполинские массы камня, стали вдруг легче пушинки, исчезли, будто лишившись земного притяжения, и четырехрядный рубеж площади в одно мгновение стал одним рядом, за которым сейчас сияло только что выплывшее из моря домов Вечного города и из моря Времени солнце.
Изумленный, Франческо, сложив руки как для молитвы, стоял, не в силах отвести взора от неповторимого зрелища. Все чувства, на которые способен человек, бушевали сейчас в нем. Душа его взметалась ввысь, охваченная буйным ликованием, будто выпущенная на волю после долгих лет пребывания в мрачных застенках, и слезы счастья струились у него по щекам. Божественное зрелище, явившееся его взору здесь, было плодом его разума и воображения — итогом его жизни. В нем материализовались все выстраданное, вымечтанное им, та легкость и краса, сотни и тысячи раз будоражившая его мысленный взор и до сей поры остававшаяся невоплощенной, — и вот она, вдруг обретя каменную плоть, восстала перед ним, осязаемая и живая! Он расслышал призыв Бога и понял его язык — в его творении Святой Дух обращался к людям. Создатель указал ему, Франческо Борромини, верную точку зрения, точку зрения Бога и веры, исходную для мироздания. Здесь, на этой площади, отныне и на вечные времена прояснилось таинство веры. Бог возлюбил Франческо, призвав его в когорту божественных избранников. Через него он провозвестил избавление для всех, высвобождение от цепей, приковавших к земле Дух, лишавших его крыльев…
Какая победа! Он, Франческо Борромини, создал эту площадь — никто другой не смог бы преисполнить значимости подобное величие, это необозримое пространство, этот исполинский овал. Он, а не кто-нибудь другой, — первый архитектор Рима! И в этот миг, будто в унисон его мыслям, ударили колокола собора — словно сами небеса возжелали выразить ему свою признательность и восхищение, и, внимая им, Франческо вкушал на губах соль слез разочарования.
Да, здесь он воочию видел свое детище, совершенное произведение искусства, громадный иероглиф веры, самый большой из всех, когда-либо начертанных рукой смертного, — но миру не суждено узнать его имени. Для всего мира эта площадь войдет в историю творением рук другого, его соперника по имени Лоренцо Бернини, спесивого и самовлюбленного индюка, исхитрившегося увековечить себя в камне и ныне благополучно пожинающего славу во всем ее великолепии, тому, которому легкость и красота достались задарма, без каких-либо усилий с его стороны, будто и жизнь, и искусство были всего-навсего разновидностью увлекательной игры.
Франческо воздел руки к небу. Как могло произойти такое? Кто мог так предать его?
Внезапно острая боль пронзила грудь, судорогой свела его хворые легкие. В чем же он провинился перед Богом, что тот так возненавидел его?
Медленно, мучительно медленно поднялся он с колен, тяжело передвигая будто налившиеся свинцом члены. Кашляя в носовой платок, Франческо повернулся и пошел прочь с площади.
27
Небольшой домик на Виколо-дель-Аньелло стоял погруженный в ночную тишину. Из-за покривившейся крыши выглянула луна, все вокруг дышало покоем. Внезапно тишину прорезал вопль, не вопль — звериный рев.
— Свечу!
Не успев продрать глаза, Бернардо проворно вскочил с постели — в последнее время он спал одетым в ожидании очередного припадка дядюшки — и подскочил к массивной деревянной двери, отделявшей его каморку от спальни Борромини.
— Нет, синьор! — прокричал он в ответ через закрытую дверь. — Лекарь велел вам спать по ночам, он прописал вам покой.
— Ах ты, пес паршивый, сию же минуту тащи мне свечу!
— Простите меня, синьор, не могу. Лекарь…
— Да будь проклят твой костолом! Я не могу ни строчки написать в темноте!
— Утром допишете. Если желаете, я могу…
— Ты мне зубы не заговаривай! И не перечь! Делай, что тебе говорят! Тащи свечу!
Бернардо заткнул уши. Каждый раз, когда на его дядю находило, он становился неузнаваем. Но таким, как сегодня, Бернардо еще его не видел. Вернувшись домой после продолжительной прогулки, на которую он отправился, едва рассвело, дядя был мрачен, раздражен, придирчив. Его буквально трясло от злости, причину которой Бернардо понять не мог. Устав, он проваливался в сон, а пробудившись, тотчас же начинал бушевать еще пуще. Он никого не желал видеть, ни с кем не желал говорить — не принимал даже княгиню, хотя она приходила, наверное, раз десять.
— Я вышвырну тебя прочь! Я прикончу тебя! Ты меня доведешь!
— Попытайтесь уснуть, синьор! Прошу вас! Это для вас лучшее лекарство!
— Заснуть, говоришь! Это про тебя — не про меня! Ты только и знаешь, что дрыхнуть! Предатель! — И тут Борромини заговорил тихо-тихо, с недоверием, издевкой: — Признайся, сколько же он заплатил тебе, чтобы ты издевался надо мною? Он ведь был здесь и всучил тебе денежки!