С формовщицами в первую неделю или, может, две я никак не общался — ни голосом, ни глазами. Только ушами. Потому что глаза все время были залиты потом, а сказать им мне было нечего. В то время как они со своей стороны бука знай покрикивали: «Петр Иванович, что это за раствор, что это вы нам даете? Жидкий же, формы же расходятся в нефе, как блины! Погуще, погуще, погуще! Из такого жидкого — чистый брак!» Или: «Петр Иванович! Смотрите, лошадь уже не тянет! У вас же в буке чистый песок! Добавьте жидкого! А то углы такие выйдут тупые, что Степан все завернет!» Степан Коновалов, мастер по обжигу, король обжигальной печи, сам по себе тщедушный кривоногий неграмотный старичок, в узких рамках своей профессии был куда как строг. Так что для моих совершенно непривычных костей все это стало непредвиденно суровым испытанием: успеть перешвырять лопатой за смену по крайней мере пять тысяч килограммов раствора в среднем на двухметровую высоту. Каждый раз за четверть часа такой работы пот начинал выступать у меня из всех пор и сразу затуманивал в глазах все движущиеся предметы. Цвета, правда, сохранялись и даже становились ярче, а вот очертания расплывались совсем. А женские понуканья, по правде сказать, весьма терпимые, но порой довольно резкие, во всяком случае, неприятные для мужского достоинства, а то и задевающие его, раздавались все громче: «Петр Иванович! С таким раствором мы норму не выполним! Петр Иванович! Этак вы нас голодными оставите! Вам-то, может, все равно. Вам ведь посылки присылают! А мы никто не получаем. Так что…» Поначалу я страдал еще и от того, что парусиновые рукавицы, которые дал мне Степан, оказались тесны. На руки натянуть мне их удалось, но только схватился за лопату, они так стиснули руки, что сразу заболели костяшки пальцев. Поэтому скоро пришлось их сбросить, и я проработал первый день голыми руками. Дела было так много, что не до рук. На второй день едва смог взяться за лопату — все ладони были в волдырях. Я попросил у Степана рукавицы побольше. Выяснилось: побольше нет. Но когда Степан взглянул на мои руки (и пробурчал: ну и дурак ты в самом деле — или что-то вроде этого), он схватил нож и просто разрезал рукавицы — что должен был бы, конечно, сделать с самого начала. Польза была от этого та, что рукавицы жать перестали, но для лопавшихся мозолей — мало утешения. В первые дни я притаскивался к шести утра, когда наша фабрика начинала работу, а к трем, когда мы кончали, больше походил на бесчувственную колоду. А вечерами, лежа в постели на спине, с горящими, как открытые раны, ладонями и телом, будто наполненным болезненно-тяжелым свинцовым раствором, думал: какого черта я тут валяюсь? Из-за того ли, что взятая из районной библиотеки книга «История одного города», дочитанная до самого сладкого места, так и лежит на тумбочке и нет сил взять ее оттуда, зажечь свет и читать дальше? Или потому, что здесь же, на улице Первого мая, живет некий Зуев, которому разрешили таки стать учителем рисования и который, как это следует из нашего повествования, не только никакой не журналист, своими глазами наблюдавший историю по крайней мере Страны Советов, но и личность никудышная, не имеющая никаких интересных журналистских идей — несмотря на свою «Правду»? И еще потому, что он дал мне на прочтение том античной истории Богомолова, где как бревном по башке ясно доказывается, что «Одиссея», вероятно, на три-четыре столетия моложе «Илиады». Почему? Потому что бронза упоминается в «Илиаде» 86 раз, а железо 4 раза, в то время как в «Одиссее» соответственно — 74 и 51… Или что-то вроде этого. Одним словом, я упрямо противился естественному ходу вещей. И еще потому, что в следующем месяце в клубе должны были показать «Пармскую обитель» по Стендалю. Только из-за всех этих предназначенных явно не мне вещей стоило ли так распускаться? Тем не менее — невероятно, но факт — через две недели мои руки были уже более или менее в порядке. То есть, волдыри полопались, кожа сошла, а нежная кожица под ними с помощью рукавиц и лопаты быстро загрубела и стала почти бесчувственной. Я заметил, что потею уже раза в три меньше, чем вначале. В перекур я уже не выпивал десять глиняных кружек воды, а только две кружки плюс литр тридцатикопеечного обрата, который доставляли нам на лошади в бочке прямо на место, что в артельной стенной газете было названо небывалой заботой советской власти о трудовом человеке. По вечерам я уже не чувствовал себя немым спиленным деревом, а утром уверенно стоял на ногах. И, что самое неожиданное, Анна Борисовна, мать погонщика Димы, одна из наших женщин-формовщиц, больше не говорила, что от моего неумения ей и ее ребенку грозит голодная смерть. А вторая формовщица, полька Камила, на третью неделю, в обед, когда все разбрелись кто куда и перекусывали принесенными из дома харчами, пришла ко мне под крышу в сушилку, подошла и сказала: «Петр Иванович, я смотрю, у вас уже подвигается!»