В столовой палате псковского дома наместника пировали за веселою трапезою князья и бояре. Обед был постный, но по русскому гостеприимству изобильный; уже обнесли взварец крепкого вина, настоянного кореньями, мед ароматный полился в кубки из серебряной лощатой братины, и после жарких появились стерляди, окруженные паром, а рыбные тельные казались белыми кречетами, раскинувшими крылья на узорчатых деревянных блюдах; просыпанные караваи подымались горками; перепеча с венцом краснелась на серебряной сковороде и рассольный пирог плавал во вкусном отваре из рыб. Орлы и пушки, башни и терема сахарные, колеса леденцовые, разноцветный сахар зеренчатый, пестреющий, как дорогие камни в глубокой чаше, были яствами последней статьи; более сорока блюд сменялись одно другими; крепкие душистые наливки поддерживали возможность пресыщаться; наконец полились в кубки фряжские вина; гости пили за царя и за царевичей, за митрополита и за победоносное оружие. Давно уже степенные бояре расшутились; присказки и приговорки возбуждали то веселую улыбку, то громкий смех. По любви русских ко всему домашнему много доставалось иноземным обычаям; завелся разговор о немецких причудах, русские бояре не могли надивиться, что немцы, как козы, едят полевую траву.
– Диво ли, – сказал князь Серебряный, – что травою лакомятся, они едят и зайцев нечистых.
– Наказал их Бог, как Навуходоносора, – заметил князь Горенский, – мало, что едят траву; лютым зельем носы набивают.
– А как зовется зелье, которое видели у цесарского посланника? – спросил один из бояр.
– Табак, – отвечал Горенский.
– Уж не этой ли проклятой травой портят людей? – спросил Серебряный.
– Во всяком народе свой обычай, – сказал Шереметев. – Наш чеснок для немца не лучше, чем табак для русского.
– А всего пуще железный чеснок, – прибавил с усмешкой Булгаков, – как бывало подсыплем около стен, то сколько попадает немецких да литовских наездников!
– У нас и без того немцы на конях не удерживались! – сказал Курбский.
Послышался шум, отворились двери палаты и вошел нежданный, непрошеный гость, с босыми ногами, в рубище, с посохом, остановился у дверей и громко спросил:
– Есть ли на богатом пире место для нищего? Есть ли среди веселых гостей доступ печальному?
Наместник встал из-за стола и подошел к юродивому; все изумлены были появлением Салоса.
– Будь гостем моим! – сказал Булгаков. – Мы чтим старость, не чуждаемся бедности, сострадаем печальным.
– Примите дар мой! – сказал Салос и вдруг зарыдал. – Поминайте Сильвестра, поминайте на острове среди Белого моря… дожили мы до черных дней!
– Ты нарушаешь веселье наше, – сказал наместник. – Где же дар твой?
– Дар мой – слезы, единый дар, приличный вашему жребию. Радость ваша сонное видение, оплачьте со мною веселие ваше!
– Да не сбудутся слова твои, прорекатель бедствия, – сказал князь Серебряный. – Ты видишь нашу мирную беседу собранных на веселом пиру, празднующих щедроты царя.
– Князь Серебряный, князь Горенский, князь Курбский, верьте, верьте веселью, оно обманет вас; вместе пируете вы, но одной ли дорогой пойдете вы с пира? Разойдетесь вы в путях жизни; скоро друзья не узнают друзей, братья отрекутся от братьев, вождь оставит воинов, отец убежит от детей… Укрепитесь, терпите, смиренному все во благо.
– Чудный старец! – сказал Булгаков.
Между тем Курбский, сидевший дотоле с поникшей головой, не отрываясь смотрел на юродивого.
– Добро, прощайте! – сказал Салос. – Пойду к благоверному князю Тимофею; он христианин.
– А разве мы не христиане? – спросил Серебряный.
– Христиане ли? – сказал Салос. – Молимся до праха земли, а возносимся до края небес; за одну обиду платим дважды; шесть дней угождаем себе, да и седьмого Богу не отдаем! Помолимся Довмонтовой молитвой: Господи, Боже сил призри на кроткие и смиренные, а гордым высокие мысли низложи! Прощайте! Даруй вам Бог смирение и терпение.
Салос запел и побежал к дверям. Последние слова бояре уже слышали из сеней, и скоро на улице, под окнами наместникова дома, раздался голос удаляющегося юродивого:
– Не к добру его песни! – говорили бояре. – Недавно же, видимо, было во Пскове знамение: лучи огненные расходились по небу; не знак ли гнева Божия?