– Так прозвали меня после дяди Плумфа, – забормотал Шенкенберг скороговоркой. – Он был проволочник и тянул вино, как проволоку. Жили мы в трех милях от чертовой пасти, одной пещеры; все обегали этой воронки; а смельчак дядя побился об заклад, что перед закатом солнца пойдет со мною ночевать к пещере; мне тогда было десять лет. Сказал и пошел. Уж то-то была дорожка! Мы вязли в песке, а вдоль пути чернела река в глубине песчаного желоба. Дядя шептался с флягою, а я похлестывал галок. Луна торчала фонарем на небе, но скоро ветер взбесился и погнал облака, как зайцев; дяде казалось, что луна качалась от ветра, а сам он качался от вина; около леса мы повернули к горе, тут камни и сосны перетолкались, как гости после пира. Воздушные трубы ревели в утесах горы, и скоро мы очутились перед чертовой пастью. Из глубокой впадины слышались свист, вой и грохот, а сосны перед пещерой светились искрами. Мы отыскали ощупью мшистый камень и присели на нем. «Спи себе, – сказал дядя, – бояться нечего, черт мне кум!» Правду сказать, после таких слов немного страшно было, однако я прилег возле дяди. Вдруг мерещится мне страшилище, черное, косматое, вышиною с добрую сосну; оно смотрело на меня, похлопывая огненными глазами, и показало мне гору серебряную. – «Здравствуй, кумов племянник! – зарычало оно. – Я подарю тебе эту гору, но прежде добудь сто котомок ста пулями». Тут скала грохнула, камни полетели на камни, я вскочил, хотел будить дядю, но дядя пропал!.. На другой день я нашел его; он лежал на песке, опрокинувшись головою в реку, возле него валялись пестрая фляга и рогатина, с которой он ходил на волков. Загулял он у кума! Видя это, пошел я бродить по свету, добывать котомки, и забрел в Верьель. С тех пор меня прозвали даровою горою.
– Ну, Тонненберг, – сказал Юннинген, – нашел ты по себе молодца; только ему еще долго у тебя учиться, сам черт не узнает, как ты осетишь праведника.
– Да! Могу похвалиться, – сказал Тонненберг, – мне верил Адашев, и сам Курбский поверил мне ненаглядную жену свою.
– Да как же сумел ты вползти к ним в душу? – спросил Ландфорс.
– Эх, простаки! – отвечал Тонненберг. – Умейте скрывать себя и угождать людям и будете повелевать ими.
– Так ты не все брал силою, а подчас и хитростью! – воскликнул краснолицый, широкоплечий Брумгорст.
– Что твоя сила! – сказал Тонненберг. – Хитрость – вот та золотая цепь, которою легко притянуть все сокровища Ливонии.
– Не говори о Ливонии, – сказал, покачиваясь, Ландфорс, – ты ее продавал московским воеводам; у тебя нет ни совести, ни отечества.
Тонненберг захохотал.
– Молчи, седой медведь! – сказал он. – Там и отечество, где весело жить, а совесть – хорошее словцо для проповеди.
– Так для тебя все равно, что новгородцы, что мы? – сказал Ландфорс, встав со скамьи, и пошатнулся на Юннингена.
– Вот о чем спрашивает! – возразил Тонненберг. – С новгородцами я жил с детства, а с вами я грабил новгородских купцов. Отец мой повешен в Новгороде на вечевой площади, а я с удалыми новгородцами разгуливал по Волхову, по Мсте, дрался на кулачных боях, потом захотелось мне пожить с рыцарями; я попал в милость к его светлости, епископу Дерптскому, служил у него на посылках. У меня был еще старый дядя, которому удалось сделать очень умное дело: умереть и оставить мне замок; тут-то я запировал.
– Особенно когда подманивал с товарами богатых новгородских купцов…
– Я угощал их, – сказал Тонненберг с ужасным смехом. – Разумеется, что они уже не возвращались…
– Вот это по-рыцарски! – сказал Ландфорс. – Уф, мне страшно с тобою, вокруг тебя все мне чудятся сатанинские головы.
– Немудрено, – сказал, захохотав, Юннинген. – Это наш Аннибал из-за твоего плеча его дразнит.
– Да ты и в кирку входил с собаками, – продолжал Ландфорс.
– Молчи, проповедник, – закричал Тонненберг, вспыхнув от досады, – вот тебе подарок от Сатаны. – И бросил в Ландфорса оловянное блюдо, которое, ударив старика в плечо, погнулось и покатилось на пол.
Эхо разносило по замку дикие крики буйных товарищей Тонненберга. Когда ссора утихла, звук кубков смешивался с нестройными песнями; долго еще говорили о грабежах и убийствах, стуча по столу мечами и бросая на пол опорожненные кубки.
Все это слышала несчастная княгиня Курбская, и ужас ее еще увеличился от пробуждения Юрия, который прижимался к ней в испуге. Ему чудились страшные лица, и он боялся открыть глаза, думая, что уже злые люди ворвались в комнату.
Наконец все затихло в замке… Наставшее утро прошло спокойно, но в полдень появился Тонненберг. Красивое лицо его обезображивалось следами безумного разгула; забыв всякое приличие, он схватил княгиню за руку и сказал:
– Одумалась ли ты, моя прекрасная Гликерия? Ты смиренна и робка, но здесь, в замке, нет принуждения; предайся веселости, забудь твоего беглеца, корми сластями маленького сына и будь благосклоннее к твоему обожателю; в моем замке есть пастор, который нас обвенчает.
– Чудовище! – сказала княгиня, отдернув с негодованием руку, прижав к себе Юрия.