От синагоги доносился гул голосов и даже выкрики, Митя свернул туда — быть может, поймет, что тут происходит.
Вокруг синагоги толпился народ. Только мужчины — молодые и старые, одетые в длинные лапсердаки и круглые шляпы, щегольские сюртуки и котелки, и даже цилиндры, рабочие блузы, и картузы — они собирались в группы, о чем-то тихо переговаривались, то и дело размахивая руками. Некоторые торопливо сновали между группками, вставляя слово то там, то тут, и убегали дальше. Мастеровой в кожаном фартуке, забрызганном машинным маслом, отчаянно спорил с господином в дорогом сюртуке, по виду адвокатом или поверенным в делах.
Митя замер на углу улицы, сомневаясь, стоит ли ему идти дальше, когда все вдруг смолкли, и в наступившей тишине раздался крик.
— Хватит! Хватит разговоров!
Юноша в гимназической форме с размаху швырнул фуражку оземь:
— Если вы продолжите болтать, нас всех попросту перебьют!
«Да это же Захар Гирш!» — Митя узнал гимназиста.
— Умолкни, мальчишка! — отец гимназиста, приходивший вместе с каббалистом в полицейский участок, залепил ему оплеуху, так что у Захара мотнулась голова.
Гимназист поднес руку к разбитой губе, исподлобья глядя на старшего Гирша, и утерся ладонью, размазывая кровь по щекам:
— Зачем же вам, отец, трудиться, руки об мою физиономию бить? Достаточно немного подождать, и ничего делать не придется. Все умоемся кровью и без того, чтоб вы сами старались!
— Вот к чему приводит ваша учеба! — заголосил старик с седой бородой в черном лапсердаке. — Если б вы не лезли в их школы, а учились как тысячи лет учились ваши предки, так и наши мальчишки бы старшим не дерзили, и к ним бы зависти не было!
Старший Гирш молча и страшно замахнулся на сына снова.
— Когда я смотрю на вас сейчас, то сомневаюсь, действительно ли мы потомки Маккавея[8]. - раздался мелодичный, как ручей, и такой же холодный голос.
Не узнать Йоэля было невозможно — его серебряные, как изнанка ивового листа, волосы, струились из-под щегольского цилиндра, рассыпаясь по плечам идеально скроенного сюртука. Старик в лапсердаке был прав — задохнуться от зависти можно!
Отец Гирша медленно опустил руку и обернулся, его губы скривила усмешка:
— Мы? — сильно нажимая голосом, повторил он. — Мамзер, сын нелюдя и развратницы, считает себя одним из сынов Маккавеевых?
Да что в этом городе, поветрие заразное — оскорблять чужих матерей?
— Зато он не трус! — яростно выпалил Захар.
— Ладно, ты, это… — из толпы выбрался старый Альшванг, исподлобья поглядел на старшего Гирша, так что тот торопливо отвел глаза. — Не лезь не в свое дело, Йоська. Иди, вон, вытачки какие сделай, воланчики пришей. Оставь дела серьезные серьезным людям!
— Люююдям… — Йоэль улыбнулся такой прекрасной, солнечной улыбкой, что увидь ее, любая барышня потеряла бы сердце — если не навсегда, то хотя бы на время. — Мою мать будут убивать как идене[9], меня — как нелюдя ушастого, но дело, конечно же, не мое. Не надрывайтесь, Гирш, — с усмешкой на четко очерченных губах он повернулся к Захару. — Что бы вы ни говорили — ничего не изменится. Они не хотят бороться, они хотят, чтоб просто — ничего не было. Не произошло, не случилось, исчезло само, или кто-то помог. И будут хотеть, пока их не начнут убивать. А у мертвых желаний нет.
«С этим я бы поспорил: не то, чтоб вовсе нет. Точнее, они не сразу пропадают» — подумал Митя. — «И эти последние желания — самые горькие. Потому что чаще всего — несбыточные.»
Захар Гирш постоял мгновение, потом нагнулся, подобрал брошенную фуражку и со всех ног кинулся прочь.
— Захарка! Ты куда, шмендрик, побёг, а ну вертайся! — заорал старший Гирш, но Захар даже не оглянулся. С рычанием старший Гирш повернулся к Йоэлю. — Ты! Будь проклят твой колючий язык! А богегениш зопстн хобн мит а козак! Дэр малэхамовэс зол зих ин дир фарлибм![10]
Полный бессильной злости крик еще отдавался эхом в переулке, когда послышался цокот копыт и на площадь перед синагогой выехал казачий разъезд. Впереди на бокастом тяжеловозе скакал младший Потапенко. Хорунжий был трезв, но неопрятен, как после долгой и отчаянной, не для удовольствия, а для забвения, гульбы. Несмотря на прохладу последнего октябрьского дня, казачий мундир его был распахнут на груди, из-под него комом торчала не слишком чистая сорочка. На сгибе локтя лежала тяжелая казачья нагайка. При виде собравшихся у синагоги людей губы его растянула улыбка длинная и неприятная, открывающая желтоватые, слишком крупные для человека клыки. Нагайка скользнула в руку, он стиснул рукоять так крепко, что побелели пальцы. Взгляд его не отрывался от Йоэля.
— Шо за собрание? Всем разойтись — приказ губернатора! — заметно порыкивая, рявкнул Потапенко. — Марш по домам, жидовня! Нечего тут сговариваться.
— А вот и казаки навстречу, — тоже улыбаясь криво, но одновременно чарующе, протянул Йоэль. — Чувствуете себя пророком, господин Гирш? Ваши проклятия сбываются.
Гирш крякнул — то ли зло, то ли растеряно — не понять.