Роды Леттис начались ровно через девять месяцев после их последней ночи с Робом, и к полудню первого июня у нее родился огромный и с виду весьма здоровый мальчик, причем с густейшей копной черных волос. Он не был ни красным, ни сморщенным, и совершенно не походил на обычных новорожденных. Даже Габриэль отметил:
– Он весь такой гладкий и золотистый, словно спелый плод. Прелестный мальчуган, бабушка, – куда красивее близнецов.
Дитя появилось на свет на постели Элеаноры, которую Нанетта освободила специально для этого случая – и теперь Леттис, отдыхая после перенесенных страданий, лежала на ней, полусонно глядя на входящих и восхищающихся младенцем домочадцев. Она чувствовала себя измученной – и физически, и душевно, и была преисполнена сердечной благодарности ко всем, кто с такой любовью склонялся над ней, спрашивая о самочувствии. Ее милая Джин ни на секунду не покинула ее во время родов, и очень помогла Леттис, хотя сама и не испытала ни разу ничего подобного. Она без единого слова понимала, что нужно приемной матери – и проделывала все спокойно и без излишней суеты.
Лесли тоже была теперь ее утешением – она с радостью часами просиживала у постели Леттис, бездельничая и ничего не говоря. Девушка не скучала, не томилась – и при этом искренне восхищалась малышом, обещая быть самой заботливой сестрою на свете. Дуглас частенько заходила, принося матери цветы и последние новости. Ребенка она, похоже, стеснялась – но была удивительно хороша в своем смущении... Да и Нанетта была чудесной сиделкой: она в нужный момент удаляла из комнаты всех, за исключением Джин, чтобы Леттис могла спокойно уснуть.
Малыш, лежащий в объятиях Леттис, казался ей совершенно чужим – но его красота и беспомощность глубоко трогали ее сердце, впрочем, как и безусловная двойственность его положения в этом мире.
– Понимаю, как тебе тяжело, – говорила Нанетта. – В глазах церкви ты по-прежнему замужняя женщина – но что тогда с ребенком той, другой женщины? Я была свидетельницей подобного, дорогая моя, много раз – и при короле Генрихе, и при Марии, и при Елизавете... Развод – это ужасно, ужасно, от этого никогда не бывает ничего доброго... Это игра, в которой нет победителя – одни лишь проигравшие.
Но Леттис открыла свое сердце одной лишь Джин. Та пришла, чтобы умыть Леттис, – и обнаружила приемную мать всю в слезах. Леттис покачивала на руках младенца и рыдала безутешно – горячие слезы капали на белоснежные пеленки, оставляя серые отметины. Джин взяла у Леттис брата и уложила в колыбельку, потом подсела к матери и нежно обняла ее, баюкая, как ребенка.
– О, Джин... мой маленький бедный сыночек... а Роб... и все, все напрасно! – слышалось сквозь рыдания.
– Знаю, я все знаю... – Джин сама с трудом сдерживалась, чтобы не расплакаться. Боже, сколько горя – и ради чего?
Леттис подняла лицо, опухшее от слез, и произнесла:
– Это словно чья-то насмешка... Эта наша последняя ночь... Гримаса судьбы... Ведь если бы он втихомолку не начал дело о нашем разводе, ничего бы не произошло... Я все время думаю... что если...
– Не стоит. – Джин ласково откинула волосы со лба своей приемной матери. – Никто не знает, что могло бы быть, если бы... Важно лишь то, что свершилось. Ну-ну, перестань плакать – ты совсем расхвораешься. Какая ты горячая! Лоб так и пылает – вот видишь, ты своими слезами уже довела себя до горячки! Успокойся, отдохни – дай-ка я умою тебя холодной водичкой...
Леттис откинулась на подушки, и судороги постепенно утихли – она чувствовала себя неимоверно уставшей.
– Что станется с ним? – прошептала она. Джин не ответила: она не поняла даже, кого имеет в виду Леттис – малыша или же его отца. А Леттис все шептала сухими губами: – Надо ведь сообщить ему, правда, Джин? Я напишу ему, и он все, все узнает! Но не будет ли это слишком жестоко? Да ведь он же отец – возможно, большей жестокостью было бы скрыть...
– Тут я не могу ничего посоветовать, – ответила Джин, – но, по-моему, это ни к чему не приведет. – Она принялась тканью, смоченной в холодной воде, обтирать лоб и щеки Леттис. Та глубоко вздохнула.
– Как приятно... Думаю, я все же напишу ему, Джин, – ведь что бы там ни было, а я все же ему жена... И он любит меня – он так хотел сына. Я напишу. Напишу завтра...
Но назавтра она ничего так и не написала. Она горела и тряслась в лихорадке. Приступы проходили и начинались вновь – и с каждым разом она все более слабела. Она и в бреду говорила лишь о письме, но, будучи в сознании, была слишком слаба, чтобы даже сесть в постели. К концу недели она почти все время была в беспамятстве – когда она ненадолго пришла в себя, то увидела Симона Небела, склонившегося над ней. Священник взял ее за руку. Мгновение она ничего не понимала, но потом беззвучно шепнула:
– Симон... Я умираю?
Кивнув, священник сжал ее руку, не в силах вымолвить ни слова. Она перевела взгляд на Джин, стоящую у Симона за спиной, – по лицу ее струились слезы, и Леттис поняла все.