– Дело постороннее, не по вашей части! И вы меня, Ирина Львовна, великодушно простите, – обратился священник к Ракитиной, – времена смутные… привезенную вами рукопись опасно держать в доме… вы собираетесь уехать, но и в деревне не безопасно… уж извините старику…
Ирина побледнела.
– Разные ходят слухи, не учинили бы розыска, – продолжал отец Петр, – пеняйте, сударыня, на меня, только я ваши листки…
– Где тетрадь? Неужели сожгли? – вскрикнула Ракитина, взглядывая в растопленную печь.
Отец Петр молча поклонился. Ирина всплеснула руками.
– Боже, – проговорила она, не сдержав хлынувших слез, – было последнее утешение, последняя память – и та погибла. С чем уеду?
Варя с укором взглянула на дядю.
– После, дорогая барышня, со временем все узнаете, теперь лучше молчать, – сказал решительно отец Петр. – Пути божии неисповедимы, враг же сеет незнаемое… молитесь, памятуя господа. Он воздаст.
Священника не оставили в покое. В тот же день его снова пригласили к главнокомандующему.
– Дознались ли вы чего-нибудь от арестованной? – спросил Голицын.
– Простите, ваше сиятельство, – ответил отец Петр, – тайна исповеди… не могу…
Голицын смешался. «Какие поручения! – подумал он, краснея. – И все эти советники… Орлову не сидится; плетет, видно, мутьян в Москве, а ты спрашивай…»
– Но, батюшка, на это воля свыше, – сказал Голицын.
– Не могу, ваше сиятельство, против совести.
Голицын шевелил губами, не находя выхода из затруднения.
– Да кто же, наконец, она? – произнес он, стараясь придать себе грозное, решительное выражение. – Ведь это, батюшка, государственное, глубокой важности дело… Согласитесь, я должен же донести, взыщется… ведь ответчик за спокойствие и за все – я… я один…
– Одно могу доложить вашему княжескому сиятельству, – проговорил священник, – пока жив, сдержу клятвенное слово, потребованное вами.
Фельдмаршал насторожил уши.
– Никому не пророню узнанного на духу, – продолжал отец Петр, – вы сами взяли с меня обет молчания, но я могу сообщить вам, князь, лишь мою собственную догадку. Много об арестованной выдумано, приплетено… А что, если…
– Говорите, говорите, – сказал фельдмаршал.
– Что, если арестованная не повинна ни в чем! – произнес священник. – Ведь тогда за что же она все это терпит?
Если бы гром в это мгновение разразился над фельдмаршалом – он менее озадачил бы его.
– Вы хотите сказать, что она не имела сообщников, не злоумышляла? – проговорил он. – Да ведь если, сударь, так, то она и не самозванка, понимаете ли, а прирожденная, настоящая наша княжна… Неужели возможно это, хотя на миг, допустить?
Отец Петр, склонясь головой на рясу, молчал.
– Вы ошибаетесь! Сон и бред! – вскричал фельдмаршал, хватаясь за звонок. – Лошадей! – сказал он вошедшему ординарцу. – Сам попытаюсь, еще не утеряно время, погляжу.
XXXII
«Ох, и я грешник в указаниях о ней! – мыслил Голицын, едучи в крепость. – Поддавался в выводах другим, торопился без толку, льстил догадкам и соображениям других!»
Нева, поверх льда, была еще затоплена остатками бывшего накануне наводнения. Карета Голицына с трудом пробиралась между незамерзших луж.
Обер-коменданта он не застал дома. Тот с ночи находился в равелине. У крыльца вертелся с бумагами Ушаков. Он подошел к князю и начал было:
– Так как вашему сиятельству небезызвестно, расходы на оную персону…
– Ведите меня к арестантке, – сказал князь дежурному по караулу, обернув спину к Ушакову. – Чем занимаются! Что больная? В памяти еще?
– Кончается, – ответил дежурный.
Голицын перекрестился. У входа в равелин его встретил обер-комендант Чернышев.
Князь не узнал его. Бравый, молодцеватый фронтовик-служака, Чернышев, не смущавшийся на своей должности ничем, был взволнован и сильно бледен.
– Бедная, – прошептал фельдмаршал, идя с Чернышевым, – ужели умрет?.. Был доктор?
– Неотлучно при ней, с вечера, – ответил Чернышев, – недавно началась агония… бредит…
– О чем бред? Говорите! – опять всполошился князь, склоняя голову к Чернышеву. – Были вы у нее, слышали? Бред о чем?
– Заходил несколько раз, – ответил обер-комендант. – Твердит непонятные слова – слышатся между ними: Орлов… принцесса… mio саrо, gran Dio…[36]
– Ребенок? – спросил, смигивая слезы, князь.
– Жив, ваше сиятельство, – на руках кормилки… супруга… жена-с хорошую нашла.
– Заботьтесь, сударь, чтоб все было, понимаете, чтоб все, – внушительно и строго проговорил фельдмаршал, подыскивая в голосе веские, начальнические звуки, – по-христиански, слышите ли, вполне… И на случай, здесь же… в тайности, понимаете ли, и без огласки… ведь человек тоже, страдалица.
Князь еще хотел что-то сказать и всхлипнул. Горло ему схватили слезы. Он качнул головой, оправился и, по возможности бодрясь, твердо вышел на крыльцо. Здесь он взглянул на хмурое серое небо, заволоченное обрывками облаков.
Над равелином, в вихре падавшего снега, беспорядочно вились галки. Полусорванные смолкшею двухдневною бурей, железные листы уныло скрипели на ветхой крыше. Фельдмаршал, кутаясь в соболий воротник, сел в карету и крикнул:
– Домой!