Когда я рожала Моэнса, ему тоже немного вывихнули руку, но в Стокгольме был очень хороший доктор, который обучил меня специальным упражнениям. Они привели руку в порядок. Во всяком случае, когда медицинская комиссия проверяла, может ли он стрелять из винтовки, ничего не нашли. Я снова много думала о Моэнсе, чаще всего о том времени, когда он был маленьким мальчиком, моим первенцем, добрым, хорошим, совсем не похожим на брата. Я даже мысленно не могу назвать его Джеком, хотя он стал настоящим англичанином. Вчера я перечитала письмо, которое написал его командир. Он пишет, каким смелым был стрелок «Джек» Вестербю, и, что особенно важно для любой матери, что он умер не мучаясь.
Можно пережить смерть своего ребенка, но невыносимо думать о том, как дитя, которое ты выносила, истекает кровью и мучается? Именно об этом я думала, пока не получила письмо от полковника Перри, но даже теперь у меня есть сомнения. Я спрашиваю себя: правда ли это? Возможно ли, что совсем недавно Моэнс был жив, здоров и весел, наверное, целился во врага или атаковал их редуты, а в следующий момент упал замертво? Что касается меня, я хотела бы знать правду. Когда пишешь, всегда легче. Наверное, поэтому я и веду дневник.
У Кнуда все будет хорошо. Я в этом уверена, хотя понятия не имею, где он. Но Расмус уверяет, что знает, потому что в письмо, которое вчера пришло от Кнуда, тот вставил кодовое слово. Он написал об этом нелепом кукольном домике: «Интересно, достал ли ты венецианское стекло, которое хотел вставить в окна домика для Марии?» Если Расмус прав, это означает Итальянский фронт, где на прошлой неделе все закончилось перемирием с австрийцами. Но в последний раз Расмус ошибся, когда думал, что Кнуд в Палестине, потому что тот написал о своем друге — «добром самаритянине». Ну посмотрим.
Союзники встречаются в железнодорожном пассажирском вагоне где-то во Франции, чтобы обсудить условия перемирия. Интересно, почему именно в вагоне? Если бы я собиралась встретиться с врагом и обсудить окончание войны, то сделала бы это в большом отеле с французской кухней и морем шампанского, которого в Париже предостаточно. Особенно, если платит кто-то другой, как у них, несомненно, и есть. Наверное, я говорю это потому, что я просто женщина и ничего не понимаю, как сказал мой дорогой муж, когда я высказала эту мысль во время теплой супружеской беседы.
Он мастерит кукольный домик весь вечер. Уже слишком холодно работать в мастерской, и он перенес все в столовую. Но прежде чем ложиться спать, он старательно заметает следы: относит все обратно, так что Мария утром ничего не застает. Но, кроме шуток (я написала это выражение по-английски, мне оно нравится), я думаю, что работа над кукольным домиком сохранила ему рассудок после гибели Моэнса. Я раньше не писала об этом, не знаю почему. Однажды я зашла в мастерскую, он был там, строгал рубанком какую-то деревяшку, а по его щекам текли слезы. Я постаралась, чтобы он не заметил меня, и быстро вышла. А вот со мной все по-другому. Я не заплакала, когда узнала о гибели Моэнса, не плакала и после. Нет, я не плачу.
Когда сегодня утром мы подарили Марии кукольный домик, она не смогла сказать ни слова, остолбенела, побледнела, и мне показалось, что она расплачется. Она боялась дотронуться до домика, но потом слегка коснулась его пальчиком — и тут же отдернула, словно обожглась.