К этому недальновидному отказу — стыд ему и позор! — добавилось следующее: он
просто не знал, как реагировать на это произведение Кремера. Язык этого писателя всегда казался ему откровенно однобоким и эксцентричным. Поэтому в подобной манере письма, по крайней мере в его собственном восприятии (хотя на самом деле все обстояло иначе!), он увидел
признаки какой-то странности. Вероятнее всего, в этом проявлялось авторское своеобразие, отвращавшее от него, а может быть, играло роль его внешнее уродство, которое впоследствии показалось ему умилительно привлекательным. Короче говоря, его реакция была отрицательной — а собственно, на что, на его успех? Поэтому он, Левинсон, отгородился от этого произведения, что проявилось в том, что книга на протяжении целого ряда дней нарочито вызывающе лежала на том же самом месте. Это отторжение, это безразличие (!) поначалу не имели вообще никакого развития — ни порицания, ни предостережения, ни напоминания, просто ноль реакции, и все тут.Словно приклеенная, книга несколько дней (а может, и целую неделю?) пролежала на том же самом месте, и все это время он взирал на нее с кажущимся равнодушием: тщательно пропечатанные черные литеры на картонной обложке цвета мха. Иногда взгляд просто останавливался на книге, создавшей своего рода поле напряжения. И вот однажды словно мимоходом он взял книгу в руки, произвольно открыл ее на какой-то странице и прочел несколько попавшихся на глаза строк, после чего книга вдруг настолько его заинтересовала, что он уже не выпускал ее из рук, пока наконец не прочел действительно от корки до корки, причем целых два раза подряд! При этом его прежнее отвращение к стилю автора улетучилось. Текст сам по себе раскрылся перед ним, удивительным образом приковав его внимание. Несмотря на чрезвычайно вычурные повторы и определенную многоречивость, интерес, вызванный авторским повествованием, не спадал. Вся история, наоборот, раскручивалась с каждой страницей, пока в самом конце из сказанного не выкристаллизовался своеобразный образ. Если не вдаваться в суть вопроса, речь шла о показе в общем-то малозначительного преступления или предыстории его совершения или движения в направлении к нему самому, в то время как данное преступление — как и все прочие — по сути представляло собой
ничто, какую-то бесплотную и бесприметную материю, нечто пустячное, своего рода точку над i, без которой ничего бы не получилось… Крайне одностороннее сочинение о сбитых с толку людях. Кстати сказать, не больше и
не меньше, чем все мы, подумалось ему, поступки которых показаны совершенно логично и последовательно. Правда, ему казалось, что надо всем довлела тяга к повторам, которые одновременно изматывали и забавляли читателя, но которые тем не менее заинтересовали его своей монотонностью, навязчивостью и заданностью.Однако его удивило следующее: в только что вышедшей из печати книге он обнаружил целый ряд отмеченных мест, выделенных фрагментов текста, все еще не понятных ему
таинственныхфрагментов, очевидно, не слишком органично связанных друг с другом, но которые впоследствии удивительно отложились в его памяти — эти в общей сложности три или четыре (не более) отдельные, явно случайно и произвольно отобранные предложения. Когда некоторое время спустя он начал размышлять о книге, ему приходили в голову именно эти места, словно это были
его места, будто при самом первом ознакомительном прочтении, о котором уже забыл, он выделил их в тексте. Надо сказать, что это неприятное воспоминание достаточно часто преследовало его. Ведь известно, что кое-какие факты, встречи, книги, действия (или как раз стихийно выделенные отдельные части текста) со временем полностью стираются из памяти. С другой стороны, ему хорошо запомнилось, насколько его озадачило и удивило, когда в еще пахнувшей типографской краской книге он обнаружил
отмеченные места. Он все еще был убежден, что ни при каких обстоятельствах, другими словами,
никогдане мог позволить себе делать отметки в чужом тексте, — это воспринималось им как своеобразное кощунство.