— И еще будут сын и дочка. И у меня сын. Однажды ночью пришли военные. «Ты кормишь боевиков! Поехали с нами, мы тебя расстреляем». Отвечаю: «Я всех кормлю. Кто постучится, еды попросит, любому дам». Выводят меня. Сын проснулся, ему двенадцать лет. Подбегает, прижался. Его оттолкнули, ведут меня и прикладом бьют, а сына отгоняют. Грузовик стоит. «Лезь!» Лезу в кузов. Сын за мной. Один военный вдруг начал стрелять. По камешкам, сыну под ноги. Сын отбежал, камешки летят и ноги ему рассекают. Два дня меня держали, били. Отпустили. Возвращаюсь домой. Тихо. Сын лежит ни жив ни мертв. Лицом в подушку. Я к нему: «Малик!» Он очнулся: «Папа? Живой?» И ну давай меня обнимать… Взрослый он уже, время летит. В Пятигорск уехал, в медицинской академии учится.
Магомед встал, забормотал молитву с упоминанием Аллаха, зашел со спины Зайнап, велел ей закрыть глаза и начал водить своими громадными ручищами, ее не касаясь.
— Можно вас сфотографировать? — спросил я.
— Можно, только осторожно, — хмыкнул он и под градом вспышек проговорил — Печень побаливает. Желчь. Застойные явления. Камни. Правда?
— Правда, — выдавила женщина.
— Жить будешь! Что еще? Ночами не спишь. Думаешь. Сильно печалишься. Тоска у тебя. Не переживай. Тот, о ком ты плачешь, в раю.
У женщины затряслись плечи, слезы покатились из-под закрытых век, она окунула лицо в пятерни.
— Ну, все, все. Ты теперь. Садись.
Мы поменялись с Зайнап местами. Стул, где она сидела, был горячим. Я покорно закрыл глаза, услышал заботливый голос:
— Дрался много в детстве. Падал. Но ничего не ломал. В детстве спортом занимался. Давно забросил. Мышцы подкачай. Не будь киселем. Простужаешься. Горло надо утеплять. Правда?
— Да.
— Недавно было у тебя потрясение. Но ты выдержишь. Уже справился. Надо меньше говорить. Не кричи. Криком ничего не докажешь. Горло слабое. Ты кто — писатель? Писать надо!
Я услышал его смех, открыл глаза, смеялась Ама, застенчиво и дробно, и Зайнап с мокрым лицом, и я рассмеялся, легко и дурашливо, как в детстве.
Мы расстались со смехом. Со смехом он отверг предложенные мной деньги. Со смехом крикнул:
— Следующий! К врачу!
Со смехом мы шли гуськом по краю расквашенной дороги, выбрались на мелкие камушки, те самые, подумал я, по которым стрелял военный, и они летели, рассекая ноги двенадцатилетнего подростка.
Такси ждало нас. Тронулись.
— За нами погоня, — сказал водитель безразлично.
— Ой, ох, ой, — заголосила приглушенно Зайнап.
Ама как будто окостенела.
Красная «девятка» мчалась следом, сигналила и мигала фарами. Среди ясного солнечного дня этот огонь фар был нелеп.
Мы встали на обочине. Тишина.
Неожиданно для себя я выскочил.
Из «девятки» вышел человек с автоматом, в камуфляже, на поясе нож. Рыжая борода, голый череп, жесткий прищур.
— Откуда сам?
— Из Москвы, — сказал я почти беззвучно и почему-то огляделся.
Кругом были горы, зеленеющие лесами.
— И как Москва? Стоит?
— Стоит.
Он почесал нос указательным пальцем левой руки (правый лежал на спусковом крючке автомата):
— Я был в Москве, в девяностом, пацаном еще. Ты кто?
— Писатель.
— Стихи пишешь, писатель? Тимура Муцураева знаешь?
— Да. Слышал. Это певец ваш.
— Какую песню любишь?
По интонации я понял, что рыжебородый — поклонник Тимура, и память моментально и услужливо выдала простецкие строчки:
— «Не шутит больше и Афган, и Ягуар не в мире этом, с улыбкою ушел Аслан, навечно озаренный светом…»
Рыжебородый радостно оскалился. Снова насторожился:
— А что у нас делал?
— К знахарю ездил.
— К колдуну. Он грешник. Писать про него будешь?
— Да.
— А это тебе зачем? Дай сюда. — Потянул на себя камеру. — Не надо здесь фотографировать.
— Я пишу. И снимаю, — упрямо сказал я.
— Вот и снимай. Снимай с себя. А ну!..
Я торопливо снял лямку через голову, он взял камеру на правую ладонь, взвешивая. Перекинул автомат через плечо. Ногтем отдернул крышечку, ловко извлек флешку.
— Держи! — протянул камеру, пустую:
— Мы не воры. — И повторил с нажимом: — Просто не надо здесь ничего фотографировать. Ладно, езжай.
Я залез в такси. «Отпустил», — сказал я, и водитель сорвался с места. Зайнап твердила что-то вполголоса на чеченском. Ама так и костенела всю дорогу. Страх сделал ее еще привлекательнее.
— А я ничего не боюсь, — сказал водитель уже в Грозном, когда приехали. — Аллах захочет и позовет…
Этот таксист был невзрачный паренек в засаленной темной одежде.
— Понравился знахарь? — спросил Умар за ужином. — Говорю вам: все это мракобесие. Хотя в юности я русалку видел. На выселках в Казахстане. Скачу на коне, а баба голая, волосы длинные, седые, сидит на столбе и надо мной хохочет. Я от страха через коня перелетел.
Умар пустился в воспоминания. Мистические истории детства и страшные эпизоды войны переплетались, как бывает в мальчишеских россказнях.
— Отец объяснил мне мои страхи, — сказал Умар. — «Это дрожь твоей мужественности». Чтобы не быть трусом, знаете, чего не надо бояться?
— Воевать? — спросила Ама, а Зайнап вздохнула у плиты, где на этот раз жарила рыбу.