— Ты — преступник! — гневно бросил я Брауну, вернувшись в кабинет. — Ты сознательно губишь народное достояние!
Браун, видимо, неплохо помнил мой характер: он знал, что я непременно нападу на него, и надежно подготовился к защите. Он хладнокровно парировал:
— Не преступник, а отличник музейной деятельности! Надежный исполнитель письменных указаний нашего министра культуры Николая Александровича Михайлова. И не гублю народное достояние, а охраняю наш высокоидейный, наш глубокосознательный народ от вражеских извращений, от тлетворного дурмана поклонников буржуазного искусства для искусства, препятствующего нам в нашем героическом… На, почитай сам, если сомневаешься!
Единым духом выпалив эту тираду, Браун швырнул мне загодя приготовленные оправдания — директивные указания министерства культуры музеям страны, как надлежит хранить художественные экспонаты. Преступный документ! Браун действительно был безгрешен. Он точно выполнял предписания своего московского начальства — не допускал, чтобы идейно порочные и идейно ущербные художественные произведения разъедали здоровый дух нашего героического народа.
— Вот такие пироги, браток, — прервал Браун затянувшееся молчание. — На меня ничего валить не надо. Все мы выполняем волю пославшего нас — так, кажется, сказано в Евангелии. Между прочим, вредная, но умная книга: я как-то заметил, что и сам товарищ Сталин не пренебрегает цитатами из нее. Он ведь в детстве хорошо изучил религию…
— Ну, прямой запрет экспозиции — но ведь не порча картин! — собрался я с духом. — Они же гибнут на чердаке, пойми! На международных аукционах за каждую из них дадут больше золота, чем она весит (вместе с рамой!). Ты же военный, ты прошел половину страны — ты лучше меня знаешь, какой разор, какую нищету принесла эта проклятая война. Да если просто продать за границу эти гибнущие шедевры — сколько детей можно накормить, сколько домов построить, сколько заводов восстановить! Или ты заботишься о том, чтобы и капиталисты не подверглись тлетворному влиянию всяких наших упадочников, импрессионистов и декадентов?..
— Ша! — прервал он меня. — Ша, говорю тебе. Слушай теперь сюда. Имею важное деловое предложение. Напиши на меня донос.
— Донос? Какой донос? — растерялся я.
— Принципиальный, идейно выдержанный. Научно обоснованный.
— Не вижу повода для шуток! — разозлился я. Я решительно не понимал, к чему он клонит.
— Никаких шуток! Какие могут быть шутки в таких серьезных делах, как принципиальное доносительство?
Изложи письменно все, что ты сейчас наговорил, и адресуй моему начальнику — министру культуры Михайлову Эн. А.
— Но ведь это не разоблачение, а всего лишь горестная констатация…
— Будет и разоблачение — сразу после твоей горестной констатации. Без хорошо состряпанного доноса на определенную личность бумага не имеет делового вида. Общие рассуждения никого не захватывают.
— И ты хочешь, чтобы я донес на определенную личность — и этой личностью должен стать ты?
— Именно! Вижу: лагерные мытарства таки не полностью отшибли у тебя природную сообразительность. Правда, соображаешь ты не быстро.
— Воля твоя…
— Правильно — моя! И не только воля, но и реальное выполнение. Поклеп на меня я тебе продиктую, поручить тебе это важное дело не могу. Ты увлечешься и такое накатаешь! Настоящий донос должен идти на пользу и нашему общему делу, и — особо — доносчику. Ergo,[141]
донос на меня должен послужить и галерее, и лично мне. Бери бумагу и выводи: «Уважаемый Николай Александрович! Приехав по делам в Одессу…»И Браун продиктовал мне письмо в министерство культуры, в котором было и реальное положение дел, и обвинение директора галереи в недостаточной заботе о физической сохранности картин художников начала века. «Этот типичный исполнительный чиновник, этот бюрократ, буквально претворяющий в жизнь любые правительственные предписания, — увлеченно доносил на себя Браун, — решительно отказывает деятелям "Мира искусства" в экспозиции и ссылается при этом на министерские директивы номера и даты такие-то… — он педантично перечислил соответствующе цифры. — А на замечание, что чердачное помещение абсолютно не приспособлено для запасника и дорогие картины в нем неизбежно портятся, с той же бюрократической обстоятельностью возразил, что три раза обращался с настоятельной просьбой выделить деньги для надлежащего оборудования и три раза получал решительный отказ из-за отсутствия свободных средств, номера и даты отказов такие-то…»
— Теперь отчетливо надпиши конверт и укажи свой обратный адрес, — приказал Браун, удовлетворенно перечитав надиктованную бумагу. — Почерк у тебя по-прежнему далек от каллиграфии, но это мы переживем. Теперь вложи донос в конверт и заклей его. Собственным языком!
— Я сдам письмо заказным по дороге домой, — сказал я, собственноязычно заклеивая конверт.
— «По дороге домой» — категорически отменяется. Доверить тебе такие важные документы, как донос на меня, решительно не могу. Отправлю его сам. Даже услугами секретаря не воспользуюсь.
И Браун хладнокровно положил конверт в бумажник.