В последние годы своей жизни он был невероятно холоден, закрыт ото всех и также от меня, погружен в какое-то мрачное молчание. Только с моими детьми всего лишь за три месяца до смерти он вдруг раскрылся и повеселел. Дети вели себя тогда, как всякие нормальные внуки, а он вдруг сделался обыкновенным дедушкой, угощавшим их всяческими яствами. Крестьянский сын, он жил только политикой всю жизнь, но его душе тоже нужны были какие-то отдушины. Мать занимала в его душе постоянное место и была надежной опорой и ему – никогда его не покидавшей. Жены и дети -
90
были скорее разочарованием. Внуки могли бы быть утешением, но он не удосужился повидать их всех при жизни. „Грешник, большой грешник! – говорил католикос о нем. – Но я вижу его часто во сне, потому что я думаю о нем, о таких, как он. Я вижу его потому, что я молюсь о нем и могу разговаривать с ним во сне. Я видел его осенявшим себя крестным знамением".
Я ничего не могла сказать об этом католикосу. Он призывал к любви и к прощению и видел в этом свою миссию в наши жестокие дни. Я не знаю и не могу знать, прав ли он в своих предположениях. Но я знаю одно: последний момент жизни будет звать каждого из нас к полнейшей честности перед Богом, верим мы в Него или нет. И в этом смысле последний жест моего отца невозможно объяснить иначе, чем обращение к Богу: многие присутствовавшие видели его, и возможно, что каждый истолковал его по-своему. У церкви, у духовенства и у верующих есть, несомненно, право объяснять явления на основании тех понятий, которые составляют основу веры.
91
10
ДВА ПОСЛЕДНИХ РАЗГОВОРА
Здесь уместно, мне думается, вспомнить о двух событиях, происшедших в зиму 1952-1953 годов, событиях, предшествовавших и последовавших за смертью моего отца. Я не писала о них в своих прежних книгах. И значение их как-то больше раскрывается именно с расстояния лет, из ретроспективы. Сейчас мне кажется, что я вижу определенную связь между ними, чего я не видела ясно, когда писала „Двадцать писем". В обоих событиях этих странно фигурировал один и тот же человек. Именно потому что во время поездки в СССР в 1984-1986 годах мне пришлось слышать неправдоподобные версии о смерти моего отца, я полагаю, что необходимо сейчас дополнить мои старые книги нижеследующими фактами.
Последний разговор с моим отцом произошел у меня в январе или феврале 1953 года. Он внезапно позвонил мне тогда и спросил, как обычно, без всяких обиняков: „Это ты передала мне письмо от Надирашвили?" Я ничего не передавала. И, кроме того, существовало железное правило, чтобы писем к отцу не носить и не быть „почтовым ящиком". Однако он желал знать, кто же передал ему данное письмо. „Ты знаешь его?" – „Нет, папа, я не знаю такого". – „Ладно", – и он уже повесил трубку.
Разговор этот мне запомнился, потому что он оказался последним. В марте меня позвали к нему, когда он был уже без сознания. Возможно, оттого, что разговор был последним,
92
я запомнила навсегда это имя: Надирашвили. Очень обычное грузинское имя.
В марте, когда отец умер, и мы все часами стояли в Колонном зале, глядя на народ, проходивший мимо, я невольно обратила внимание на высокого грузного человека, одетого как рабочий, проходившего вместе с большой делегацией Грузии. Он остановился, задерживая ход других, снял шапку и заплакал, размазывая по лицу слезы и утирая их этой своей бесформенной шапкой. Не заметить или не запомнить его крупную фигуру было невозможно.
Через день или два раздался звонок у двери моей квартиры в Доме на Набережной. Я открыла дверь и увидела этого самого человека. Он был очень высок и могуч в плечах, в запыленных сапогах, с простым красным обветренным лицом. „Здравствуйте, – сказал он с сильным грузинским акцентом. – Я – Надирашвили." – „Заходите", – сказала я. Как же не впустить незнакомца, когда я слышала его имя совсем недавно?
Он вошел, неся в руках большую папку или портфель, туго набитый бумагами. Сел в моей столовой, положил руки на стол и заплакал. „Поздно! Поздно!" – только и сказал он. Я ничего не понимала, слушала.
„Вот здесь – все! – сказал он, указывая на папку с бумагами. – Я собирал годами, все собрал. Берия хотел меня убить. В тюрьму меня посадил, сумасшедшим меня объявил. Я убежал. Он не поймает меня – Берия никогда не поймает меня! Где живет маршал Жуков, можете сказать? Или – Ворошилов?"
Я начала понимать, в чем дело. Значит, Надирашвили писал моему отцу о Берия, и кто-то передал письмо. Письмо дошло – было передано – но было ли оно прочитано? Вот к чему относятся горькие слова „Поздно!" Зачем ему нужен Жуков? Ворошилов живет в Кремле, туда не пройдешь.
„Жуков живет на улице Грановского, в большом правительственном доме. Квартиру не знаю", – сказала я.
„Я должен увидеть Жукова. Я должен все ему передать. Я все собрал об этом человеке. Он меня не поймает".
Он задыхался, должно быть, от усталости и волнения и то и дело начинал опять плакать. Простые грубые люди плачут вот так – как дети. Интеллигенты – никогда.
93