Джин не спрашивала Краймонда о книге, а о долгих часах, проведенных им в «игровой», осведомлялась просто: «Ну как?» Раз или два она заглядывала в последнюю страницу, оставленную им на письменном столе, но с трудом понимала и сам текст, и мелкий почерк Краймонда. Она ходила за продуктами, готовила, следила за чистотой в доме, но не решалась как-то украсить его. Она бросила пить, но не окончательно перестала покупать одежду, что было ее естественной потребностью. Она привыкла носить что-нибудь новое. Поначалу она «одевалась» для редких одиноких выходов в центр Лондона, в картинные галереи и на утренние спектакли. Но она опасалась встретить кого-нибудь из знакомых, и эти выходы скоро стали казаться ей бессмысленными и неуместными. Несколько раз она наряжалась в свои прелестные платья к вечеру для Краймонда, который, хотя не одобрял расточительности, с юмором относился к подобному развлечению. Возможно, он чувствовал, что необходимо позволять ей сохранять какие-то ограниченные символы ее бывшего великолепия; а возможно, это воплощение великолепия возбуждало его чувство собственника. У Краймонда была машина, «фиат», на которой он иногда отправлялся в центральные графства на митинги. В центр Лондона он никогда не ездил. Джин вскоре после своего появления у Краймонда пригнала в Камберуэлл собственный «ровер», но почти не пользовалась им. Ее «ровер» и «фиат» Краймонда стояли на улице возле дома, когда вместе, когда порознь, если «фиат» уезжал. На велосипед Краймонд больше не садился, и тот торчал в холле. Джин было предложила купить и себе велосипед, чтобы им совершать совместные прогулки, но идея оказалась неудачной. Джин была не против отсутствия прогулок и общества, а спустя недолгое время мысль о «светской жизни» вообще стала казаться и неосуществимой, и неприятной. Иногда с одобрения Краймонда она поднималась наверх, к миссис Лейбовиц, пожилой полячке, которая делилась с ней воспоминаниями о Варшавском восстании. Краймонд вставал рано и весь день работал над книгой, прерываясь, чтобы выпить чашку чая (кофе он никогда не пил) на завтрак и съесть пару сэндвичей на ланч. Около шести или семи вечера он заканчивал работать, и они шли на кухню, где садились за ранний ужин с чаем. Потом смотрели телевизор в гостиной: новости и политические дебаты, на которые Краймонд шумно реагировал, часто со смехом, порой гневно. Сидя в гостиной, они непринужденно разговаривали о политике, о книгах, о картинах, о своем детстве, о местах, где побывали, особенно городах (Краймонд не любил «деревню», она ему в детстве надоела), об Ирландии, об истории их любви. О знакомых людях не говорили. В одиннадцать часов пили шоколад с пирожными или кексами (которые Краймонд обожал) и укладывались спать на большом диване в «игровой». Иногда, хотя нечасто, Краймонд бросал работу в три часа и весь остаток дня они занимались любовью.
Краймонд не любил музыку, но ему доставляли удовольствие литература и живопись, о которых он много знал. Особенно его увлекала поэзия. Все его книги, оставшиеся с университетской поры, стояли на полках в комнате с телевизором, которую он называл библиотекой, и, бывало, он читал Джин греческих и латинских авторов, иногда угощал ее Данте и Пушкиным. Джин, которая подзабыла латинский, итальянский знала плохо, а греческий и русский не знала вообще, и не пыталась вникнуть в содержание читаемых им стихов, но с большим удовольствием смотрела, как он весь преображается, охваченный воодушевлением. Он жадно набрасывался на книжные каталоги, радовался, когда они приходили, а не только покупал книги, нужные по «работе». В Оксфорде он занимался спортом и сейчас следил за собой, делал зарядку перед утренним чаем. Единственным его явным «увлечением» было огнестрельное оружие, которое он коллекционировал и которым умел пользоваться, как она убедилась, когда они были в Ирландии, но заинтересовать которым Джин не старался. Ее беспокойство, что ему надоест ее постоянное присутствие, скоро исчезло. «Теперь, когда ты в доме, мне работается намного лучше», — сказал он. А раз или два попросил ее вечером посидеть с ним в «игровой» с книгой или шитьем, не рядом, а в дальнем конце, чтобы он мог видеть ее. Уставая, он иногда кричал ей: «Не могу расслабиться и отдохнуть!» Звал Джин, и она гладила его по голове ото лба к шее или проводила пальцами по бледному веснушчатому лицу, щекам, закрытым векам, длинному носу. Потом он снова возвращался к письменному столу. Его усердие просто пугало.
— Мы безумные люди, — говаривал он, — это ж сущий Кафка.
— Счастливый Кафка, — отвечала Джин.
Или он говорил:
— Наша любовь совершенно очевидна и совершенно невозможна.
На что она отвечала:
— Она очевидна, потому что мы доказали, что она возможна.
А он:
— Хорошо. Значит, она очевидна, как существование Бога.
Она была взволнована, удивлена, глубоко тронута, даже испугана его зависимостью от нее.
— Ты — единственная женщина, которую я когда-либо желал, пожелаю или смогу пожелать, — признавался он ей.