Мы возвращаемся, таким образом, к началу наших рассуждений о моральных принципах Никиты Хониата: в отчаянии перед неустойчивостью и себялюбием византийского общества, он искал выхода не в христианском аскетическом идеале, но в принципах родства и «дружбы», в принципах, напоминавших рыцарскую идею вассальной верности.
Нравственное назначение «Истории» Хониата было подчеркнуто автором предисловия к женевскому изданию, выпущенному в 1593 г. Время, описанное Никитой, говорится в этом предисловии, очень сходно с нашим временем (т. е. с эпохой контрреформации и утверждения абсолютизма). Трагедия Греции и придворные язвы легко могут быть отнесены к «нашему времени». Вдумываясь в сказанное Хониатом, читатель начнет понимать, продолжает автор, что нужно уважать справедливость и не забывать о боге, что Хониат приводит свободные воззрения честных государственных мужей, чуждых подобострастия и притворства, высказывающих чистую правду, что политической доблести учит его сочинение{18}
.Общественные и нравственные идеалы Хониата порождены, если так можно выразиться, его трагическим восприятием действительности, ощущением надвигающейся катастрофы и затем, в поздних частях, переживанием катастрофы совершившейся. Ожидание катастрофы пронизывает и образную систему «Истории», в которой удивительным образом сочетается традиционное и личное, стереотип и индивидуальное видение.
Как всякий средневековый писатель, Никита Хониат мыслит и оперирует готовыми формулами — клише, или стереотипами, — почерпнутыми в литературной традиции — в Библии, в гомеровских поэмах. Но стереотип выражения не означает или, во всяком случае, далеко не всегда означает отсутствие искреннего чувства. Напротив, готовая формула, рождая у образованного читателя определенные аллюзии, может создавать эмоциональную напряженность: недаром Хониат, переходя к описанию падения Константинополя, резко увеличивает число библейских формул. Он поступает так не потому, что не способен отлить свои чувства в свежие формы, но потому, что библейский пафос, порождающий дополнительные ассоциации, кажется ему (и, видимо, его читателю) более соответствующим драматизму ситуации, нежели будничная, лишенная риторического накала речь.
Стереотип, однако, сочетается с конкретно-индивидуальным в характеристиках героев, и подобное сочетание обобщенно-деконкретизованной формулы с неповторимым своеобразием образа дает неожиданный эффект. На страницах «Истории» Хониата проходит длинная вереница византийских императоров, и каждый из них: рыцарственный Мануил, беспомощный юноша Алексей II, кровожадный лицемер Андроник, обжора Исаак II, беспринципный Алексей III — не похож на другого, наделен своими, ему одному присущими свойствами. Образы индивидуальны, но не только индивидуальны. О каждом или. почти о каждом государе Хониат сообщает: наслаждался покоем на Пропонтиде, развлекался зрелищами ипподрома; при описании вступления на престол Мануила I, Исаака II и Алексея III дурные предзнаменования Никита всякий раз связывает со странным поведением копя. Поступки Алексея III словно повторяют действия Андроника I: оба высмеивают внешнеполитическую угрозу и занимаются пустяками в момент наивысшей внешней опасности; оба собирают для обороны корабли и разрушают жилища около стен; оба бегут из Константинополя с любовницами. А параллелизм в образах Андроника I и Исаака II доходит до того, что и тому и другому приписывается разрушение одного и того же Мангаиского дворца!
Чего достигает Хониат этой итеративностью, переходящей в стереотип, в стереотип, воспринимаемый тем более отчетливо потому, что он образуется на фоне индивидуализированных характеристик? Хониат создает ощущение повторяемости в действиях императоров, ощущение известной закономерности их акций; сколь бы разными они ни были, в их поступках заключается нечто общее, заключается, если так можно сказать, известный стереотип поведения. Хониат не формулирует эту мысль с научной определенностью, но внушает ее читателю; он обращается не к разуму, а к эмоциональному восприятию и для достижения этого эффективно использует систему клише.