У меня не получалось вернуться обратно к своим мыслям, чёрт их знает, куда они разбрелись, а моя бывшая личность бледнела и рассыпалась, будто исчезающее отражение на потревоженной поверхности воды. Если бы я посмотрел в зеркало и не увидел там своего отражения, по-моему, я бы не слишком удивился. Человек-невидимка… Некоторое время моё существование было пассивным, как существование полена. Я находился на коррелятивном уровне прихода, когда движущийся сок в темноте оживает в венах леса; затем, чуть попозже, то ли постепенно, то ли вдруг, меня унесло в некое духовное возбуждение, спровоцированное каким-то объектом из внешнего мира, при всем при том остающимся анонимным. И это явное возбуждение являлось причиной и случаем выразить его, обратившись к ширинке брюк, чему я незамедлительно себя посвятил. Так происходит становление самосознания и вновь им созданного мира.
Кафка говорил: «Каждое слово для меня опутано сетью сомнений, я замечаю их раньше слова, и что же? Я вообще не вижу слово, я его придумываю».
… Оставаясь на барже долгое время в одиночестве, я подчас ловил себя на том, что ищу тему, на которую можно подумать, хотя бы приблизительную. Хотя во многих открытиях мне нравится сам факт их достоверности, когда моя мысль уподобляется вырубленной в камне надписи, бывают моменты… постоянно подозреваю в этом грехе настоящий момент… полного раздолбайства, когда плохо связанными предложениями и целыми абзацами, я исторгаю поносные потоки идиотства и мудрости, высираю один экскремент за другим, импрессионистически мысля и осознавая, что так и не добьюсь более-менее вменяемого конечного порядка. Вся моя писанина идет из глубины моего невежества, и я обнаруживаю, что стремлюсь к определенной грубости выражений, полагая, что оно очень важно для смысла и еще больше — для языковой эффективности в эпоху лёгкого чтива.
Было всё ещё утро. По крайней мере, по-моему. Я вдруг сообразил, что я один. А потом сообразил, насколько часто я это вдруг обнаруживаю. Иногда меня посещала мысль, что обозначить свое существование я могу лишь написав на листе бумаги: Я сижу один. Давно догадывался, что я псих. Пристально смотреть внутрь. Быть отшельником, даже в компании. Желать в тысячный раз наверстать время, чтоб получить силу быть в одиночестве и играть. Незамедлительно на моем лбу расцвел цветок. Каинов цвет. Означать всё и злоупотреблять доверием всего, наслаждаясь вторжением силы в чужое существование. Мне часто представлялось, что лишь через игру можно вкусить силу, не подвергая себя опасности, если таковая имеется, и что, когда дух игры умирает, то остаётся убийство. В чужой мир попасть можно, но не напрямую. Ты спрятался за неким выражением, которое уместно при такой двусмысленности, всю жизнь носил маску, даже в момент, когда эту маску сбрасывал, потому что в глазах другого сам акт раскрывания точно также нуждается в истолковании.
Пока я так лежал, мне вдруг подумалось, что мои мысли бессвязны. Вполне знакомое ощущение. Удерживаясь в одном, максимум двух предложениях, они рассыпались, и я представлял свое сознание в образе неисправной канализации. Ни с того, ни с сего прорывает, а потом через какое-то время её заполняет снова. И каждое наполнение почти в точности походило на предыдущее. Я стал думать о Томе.
— Пошла вон! — сказал я собаке.
Рычание донеслось откуда-то из трепещущего нутра.
— Почему, — подумал я, — я должен с этим мириться?
Собака была всего лишь частью этого, последней каплей. Когда Том расслаблялся и переставал действовать на нервы… только под герой… словно его дублёр, возникала собака.
В мире джанки таких последних капель до фига и больше. Один человек обнаруживает необходимость предоставить больше свободы другому человеку. Нет ни одного, кого бы не довела Фэй. Но она продолжает время от времени со всеми встречаться, когда человек в отчаянии. Быть джанки — значит жить в сумасшедшем доме. Законы, полицейские силы, армия, толпы негодующего гражданского населения, вопящего как свора бешеных псов. Возможно, мы — самое слабое меньшинство из когда-либо существовавших; загнанное в нищету, грязь, убожество, не имеющее даже своего убежища в виде узаконенного гетто. Даже Вечный Жид не заходил дальше, чем джанки, причём без всякой надежды. Вечно в движении. В конечном итоге мы должны идти туда, где джанк, а никто точно не знает, где джанк, нельзя быть уверенным в том, что если джанк есть, его местонахождение не совпадает с приёмной исправительного учреждения. Еврей может встать и объявить: «Да, я еврей, а вот они меня обижают». Всегда есть возможность эффективного сопротивления, поскольку всегда найдутся такие гои, кого не шокирует до глубины души заявление еврея: «Быть евреем — не обязательно плохо». Запоздалая надежда, живущая во всяком джанки, заключается в том, что однажды нас начнут считать не преступниками, а «больными». Если медики[13] победят, кабала станет менее жесткой, но джанки, как и подневольным работникам, все равно придется отовариваться у уполномоченных представителей.