Не могу припомнить, какой тогда выдался день недели или число, и не собираюсь наводить справки. Нынешняя моя рука, взятая взаймы, в последние полчаса так сильно закоченела, что теперь едва ползает по страницам рукописи, подобно медлительному крабу; управлять ею становится все труднее, чем и объясняется мой жуткий почерк. В соборе было много народу, и я предположила, что месса или какая-то иная церковная служба закончилась совсем недавно. Кроме того, я обратила внимание, что свечи еще не догорели до конца и запах ладана по-прежнему витает в воздухе. Я даже разглядела в темноте сероватые завитки дыма кадильницы, похожие на поднявшуюся в воздух золу: видимо, кто-то недавно кадил в алтаре. Церковный календарь перегружен именами святых, и я решила, что менее часа назад здесь возносили хвалы и молитвы одному из них, пока я рассматривала вальсирующие на Плаза-де-Армас пальмы. Прихожане еще сидели на скамьях, расставленных на больших белых и черных мраморных плитах пола, как на шахматной доске. Скамьи располагались не рядами, а врозь, как шахматные фигурки, а замершие на них люди могли стать пешками в игре, забавляющей Бога. Помнится, именно это больше всего удивило меня: то, что стройных рядов в соборе не было и в помине, хотя скульптуры, реликварии и прочие предметы католического культа были представлены в изобилии.
Одетая в мужское платье, я присоединилась к небольшой группе мужчин, стоящих у задней стены собора, неподалеку от входа, и вдруг обнаружила, причем совершенно внезапно, что, коснувшись prie-dieu[50]
коленями, ощущаю под ними и под локтями мягкую обивку, призванную облегчать мучения кающихся грешников хотя бы на этом свете. Рядом со мной находилось паникадило, в котором горели свечи в красных стеклянных стаканчиках, причем каждый огонек означал какую-нибудь просьбу, обращенную к Богу. Исходящий от них розоватый свет и помог мне понять, где я нахожусь.Воспитанная в монастыре, я порой искала утешения под церковными сводами, и мою боль облегчали не бестелесные образы, утешавшие верующих, но основополагающие элементы храма: камни изваяний, пламя свечей, высящихся маленькими столбиками, как приведенные в церковь дети, мягкие цвета фресок и тому подобные вещи. Именно такое утешение требовалось мне в тот вечер. Под сводами собора была одна неупокоенная душа, ищущая покоя, — моя.
«Его здесь нет». Я произносила эти слова снова и снова, и они казались мне «молитвой наоборот». Эта жалостная сцена длилась до тех пор, пока я не увидела кое-что совсем близко, рядом с нечетким кругом розоватого света, отбрасываемого свечами. Там, где начинались красноватые тени, стояла фигура — кажется, статуя, — вид которой вернул меня в прошлое со всеми его бедами, освободив от нынешней боли.
Если в христианстве и есть святой, в котором соединились церковь и Ремесло, это Себастьян. Тот самый, в кого выпускали стрелы из лука, с глубоко запавшими страдающими глазами, с полуулыбкой на устах, красноречиво свидетельствующей и о боли, и о готовности ее превозмочь. Он обладал осязаемой и совершенной плотью, хотя и унизанной стрелами, что мастерски передавали то кистью, то резцом Рафаэль, Рондинелли,[51]
Рени[52] или Рубенс. Они изображали его совсем юным и слишком красивым, а ведь установлено, что исторический Себастьян ко времени своего мученичества уже состарился и был обезображен возрастом, однако искусство (что хорошо понимали священники и художники эпохи Возрождения) обязано доставлять удовольствие зрителям, если желает преуспевать, привлекать на свою сторону и обращать в свою веру.