И что интересно было для русских, это то обстоятельство, что для того, чтобы основать «изм», не нужно было быть французом. Тристан Тцара, основатель дадизма, был кто? Румын. Основателем символизма был грек Иоаннес Пападиамантопулос, он же французский поэт Жан Мореас. Так что у Толстого шансы были. Но времена уже были другие, и потому вивризм так и не сделался мировым художественным движением, и навсегда останется интересным только замученным онанизмом и скукой российским филологам какого–нибудь XXII века, если, конечно, в те будущие времена не разразятся страшные войны, а они, судя по всему, разразятся. Тогда будет не до вивризма.
Для того, чтобы стать отцом всемирного «изма», у Володи Котлярова не было нужной внешности. Большое мясистое лицо со множеством подбородков не может быть лицом вождя «изма». Вот у Мореаса с его шикарными усами а-ля Пуанкаре — лицо было подходящим. У Володи — не, не сложилось.
Толстый сделал обложку для моей книги «Подросток Савенко», изданной небольшим тиражом по–русски в издательстве Розановой и Синявского «Синтаксис». А вот обложку для моей книги рассказов в том же издательстве он сделал, но книга уже не вышла, потому что этот жирный (так я его в минуты неприязни к нему называл) поскандалил с Розановой и книга так никогда и не вышла.
Беда была не велика. Меня наперебой печатали французские издательства Ramsay и Albin Michel, плюс новое издательство Dilettante. Тщеславие мое было удовлетворено, но их русское наплевательство на мои интересы, и Розановой, и Толстого, меня разозлило. И я от них еще больше отдалился. Ну их на фиг, этих склочных, эмоциональных и разнузданных, подумал я, и четко так и поступил.
Моя куда более простая, чем я, подруга Наташа Медведева приняла все вторичные проявления художественного рвения русского толстяка за чистое авангардное искусство. Она ездила раскрашиваться к Толстому втайне от меня, понимая, что я ее не одобрю, высмею и накричу на нее. Она не была настолько образована культурой и не знала, что Ив Клейн еще в 1960‑м году прикладывал густо окрашенных натурщиц к своим холстам, создавая шедевры нового реализма, называя их «антропометрии», а в Москве даже еще в 60‑е годы своих моделей раскрашивал художник Анатолий Брусиловский.
Впрочем, узнав о раскрашивании Толстым, я ее особо не ругал. Я скорее был бы разозлен ее безнравственностью, если бы узнал о ее участии, предположим, в оргиях. Однако Толстый повсюду ходил со своей верной подругой Людмилой, и предположить, что Наташка спутается с ним, казалось мне диким.
Толстый умел достать деньги на печатание своей крикливой «Мулеты», номеров пять, по–моему, таки вышли. Крикливой, потому что у журнала были аляповато размалеваны все страницы, там царила и безвкусица, и тривиальность. Но и нахальный анархизм и безудержное русское ничевочество (было в конце 1910‑х годов в России такое предпанк–движение в искусстве: ничевоки) присутствовали.
Я первое время участвовал в этом художественном движении, но быстро устал и от обедов Толстого, и от его красного вина, и от его провинциального авангардизма, а потом случилась эта история с моей книгой рассказов, и я задернул занавес.
Помню, что для обложки «Подростка Савенко» Толстый привел меня на набережную Сены и заставил лечь на брусчатку набережной боком. Впоследствии он приколлажил мне в грудь какой–то идиотский кортик, на котором висела фотография нескольких зачуханных пионеров–подростков. Обложка, по замыслу Толстого, таким образом должна была символизировать содержание книги. Что я сражен насмерть моими воспоминаниями о Харькове в 1958 году. На самом деле фотография была взята из числа фотографий его жены Людмилы, на ней фигурировали ее соученики–подростки. То есть получилось, что я поражен воспоминаниями Людмилы. Сама Людмила с виду напоминала в те годы женщину из племени мордва или еще какая чудь чухонско–угро–финская.
В скитаниях по странам и континентам я лишился всех первых изданий моих книг, а потом, когда ушел в тюрьму, то, вернувшись, увидел, что лишился и последующих, и вот живу без архива и без раритетов. Так оно даже и лучше. Ну и «Подростка Савенко», изданного в издательстве Розановой «Синтаксис» с обложкой работы Толстого, также смыло время.
В следующий раз я увидел Толстого через, может быть, 10 либо 15 лет уже в Москве. Он стал появляться в Москве, но не решался оставить Париж. Так и прожил последние десятилетия жизни челноком между этими городами. Поскольку нездорово питался и пил и был чрезмерно толст, его стали осаждать хвори. Подробностей его болезней сообщить не могу, поскольку если мне и говорили что–либо о его здоровье, то я не упомнил. Толстый не был главным персонажем моей жизни.