Пиком нашего с ним сближения был период, когда вышла статья Льва Наврозова в журнале «Время и мы», где злобно оспаривались Бродский и я. Неудачно выступивший в Соединенных Штатах с романом «Воспитание Льва Наврозова» (написанным по-английски!), Наврозов трагически ревновал американцев ко всем вновь прибывшим русским литераторам. Потому он не щадил соотечественников и поливал их грязью многословно и от души. Очевидно, он не выносил чужих успехов. Статья была страниц на сорок, грязная и завистливая. Однако среди аргументов, направленных против Бродского, были несколько очень близких к истине. Например, утверждение Наврозова, что неумеренно исключительное положение Бродского в американском обществе (такого не достиг ни один отечественный американский поэт!) объясняется не качеством его стихов. В переводах американцы всё равно ничего не могут понять в виртуозных и монотонных стихах Бродского, резонно утверждал Наврозов. Бродский – непревзойдённый торговец собственным товаром и, главное, ему помогла советская власть, бесплатно прорекламировав его: нашумевший суд за тунеядство сделал неизвестного известным человеком. С тех пор он удачно эксплуатирует эту историю.
Иосиф был настолько разозлён, что наша встреча была назначена не в «Моцарте», а в греческом ресторанчике в Вест-Виллидже, где мы пили вино! Именно туда Бродский и принёс мне ксерокс-копию статьи Наврозова. До этого я не читал статьи и уже в ресторане просмотрел отчёркнутые Иосифом места. Что касается наврозовских выпадов против меня (обвинений в графоманстве, в эксгибиционизме, в том, что «Это я, Эдичка» не литература, что так нельзя, что это против правил), то позднее они заставили меня хохотать. Я всегда придерживался убеждения: что бы ни писали, лишь бы не умалчивали. Не показались мне трагическими и выпады Наврозова против Бродского. Но из вежливости (Бродский пригласил меня в ресторан, он платил) я выразил сочувствие и негодование. «Я бы набил ему рыло, если бы не моё больное сердце», – зло заявил Иосиф. Тогда впервые я увидел его разозлённым. Обычно отношение к миру было у него привычно-равнодушное. «Я бы тоже с удовольствием дал этому мозгляку в глаз», – слукавил я. «Ты здоровый. Встретишь его, дай ему в морду и за меня», – попросил Бродский. Я обещал ему. Когда мы расставались, уже на улице, у меня опять возникло ощущение, что ему не хочется уходить. Но роль обязывала. По-моему, мы даже обнялись.
Я забыл сказать, что рукопись «Это я, Эдичка» ему не понравилась. Он получил её от меня или в ноябре-декабре 1976 года, или в 1977-м. Отдавая мне рукопись, он пробормотал:
«Понимаешь, старик, ты опоздал. Их чуваки об этом уже написали… Их чуваки и не такое могут…» Словарь у него был из шестидесятых от питерских стиляг, наверное. Уходя от него с рукописью, я зло пародировал это его картавое «их чуваки…» Я знал, что «их чуваки» такого не написали и не могут, что я один такое могу.
Я упомянул, что словарь у него был и остался стиляги 60-х годов. Круг идей – тоже шестидесятых. Его утверждение-лозунг, что родина писателя – это его язык, несомненный, присвоенный от Роб-Грийе, плагиат, закавыченная якобы аксиома. А на самом деле – нет, не аксиома. Когда в самом конце 80-х годов я оказался на три дня в компании Роб-Грийе, на конференции писателей в Будапеште, и выслушал несколько его выступлений, я понял, откуда пришёл к Бродскому лозунг, составляющий, в сущности, всю его литературную идеологию. Это было модно в Европе 60-х, когда вышла на сцену школа «новых романистов». Позже были другие школы, но их Бродский уже не услышал, он сложился. Следует говорить о его стихах и о нём, поэте-лауреате, отдельно. Он добился большей известности, чем заслуживал, получил все возможные премии, в том числе и несколько очень денежных, и самую высшую – Нобелевскую. Одно время я очень завидовал его благополучию и даже написал по этому поводу полушутливое стихотворение. Вот оно, называется
ЗАВИСТЬ