“Когда я распахнул врата и взглянул на него, на молодого, не более двадцати пяти лет от роду, все мое сердце ощитинилось словно бы кинжалами, которые я с удовольствием вонзил бы в этого человека. Голый, истощенный, лишенный средств всякой защиты, даже посоха, он выглядел совершенно беспомощным. И все же на его лице лежал какой-то отсвет, делающий его более неуязвимым, чем рыцаря в полном вооружении, и обнаруживающий его гораздо более древний, не по годам, возраст. Все мои внутренности восстали против него. Каждая капля крови в моих жилах хотела его уничтожить. Не требуй от меня объяснений. Может быть, его проницательный взгляд обнажил глубины моей души, и меня привела в ужас необходимость находиться в его присутствии и созерцать свою неприкрытую душу. Может быть, его чистота разоблачила мою непристойность, и мне было обидно лишиться покрова, которым я столь долгие годы прикрывал свое непотребство. Ибо грязь обожает свои покрывала. Может быть, между нашими звездами существовала древняя вражда. Кто знает? Кто знает? Только он мог бы сказать.
“Твердо и безжалостно я заявил ему, что он не может быть принят в общину, и приказал ему убираться прочь. Но он проявил настойчивость и кротко посоветовал мне переменить решение. Но его совет подействовал на меня как удар, и я плюнул ему прямо в лицо. Он все еще продолжал стоять на своем, только медленно отер плевок с лица и еще раз посоветовал мне изменить решение. Когда он стер плевок со своего лица, я почувствовал, будто сам целиком изгажен этим плевком. Одновременно я ощутил поражение, где-то в глубине я понял, что битва происходит не на равных, что он гораздо более сильный боец.
Как и любая другая, моя ущемленная гордость не позволила прекратить борьбу до тех пор, пока сама не убедилась, что уже повержена и растоптана в пыли. Я был уже на грани того, чтобы внять совету странника. Но мне захотелось его вначале унизить. Но можно ли было его хоть как-то унизить?
Вдруг он поинтересовался, не найдется ли для него еды и какой-нибудь одежды. Тут уж моя надежда ожила. Имея на своей стороне голод и холод, я поверил в возможность своей победы. Я ему грубо отказал, заявив, что монастырь существует за счет милостыни и не может подавать милостыню сам. Тут я солгал самым наглым образом, ибо монастырь был настолько богат, что не отказывал нуждающимся ни в пище, ни в одежде. Мне хотелось, чтобы он попросил. Но он вовсе не просил, а требовал, как будто имел на это право. В его вопросах присутствовали нотки приказа.
Схватка продолжалась долго, но без всяких перемен. С самого начала победа была на его стороне. Чтобы прикрыть свое поражение я, наконец, предложил ему войти в Ковчег в качестве слуги. Но только в качестве слуги. Это, как я рассчитывал, должно было его унизить. Даже тогда я все еще не понимал, что нищ как раз я, а не он. Подчеркивая мое унижение, он принял приглашение без малейших возражений. В то время я так и не понял одной малости, а именно, что приняв его, пусть даже в качестве слуги, я уничтожил себя. До последнего дня я предавался иллюзии, будто это я, а не он, являюсь главным в Ковчеге. Ах, Мирдад, Мирдад, что ты сделал с Шамадамом! Ах, Шамадам, что же ты сотворил с собой!”
Две большие слезы сбежали по его бороде, а плечи содрогнулись. Сердце мое также дрогнуло и я попросил:
“Умоляю, не говори больше о человеке, память о котором так тебя расстраивает”.
“Не мешай мне, о благословенный посланец. Ведь в этих слезах горит былая гордость Хозяина. Ведь это власть буквы в последний раз скрежещет зубами против власти духа. Пусть рыдает гордость; она делает это в последний раз. Пусть власть скрежещет зубами; и это происходит в последний раз. О, если бы мои очи не застилал земной туман тогда, когда они впервые узрели его небесный лик! О, если бы мой слух не был притуплен мудростью мира, когда я впервые был взыскан его божественной мудростью! О, если бы речь моя не была столь грубой и плотской, когда я возражал его одухотворенным словам! Но сколь много уже я испил, и сколько предстоит еще испить мне дегтя собственных заблуждений.
“В течение семи лет он был среди нас незаменимым слугой — мягким, внимательным, безобидным, ненавязчивым, готовым выполнить малейшее желание каждого из спутников. Он буквально порхал среди нас, как по воздуху. С его губ не слетало ни слова. Мы считали, что он соблюдает обет молчания. Вначале некоторые из нас пытались над ним подшучивать. Но он встречал все эти попытки с невозмутимым спокойствием, что со временем привело к тому, что мы стали относиться к его молчанию с должным уважением. В отличие от других семи спутников, которым его молчание нравилось и успокаивало их, на меня оно действовало угнетающе и даже нервировало. Я множество раз пытался его прервать, но все впустую.
Нам он назвался Мирдадом, и откликался только на это имя. И это, пожалуй, было все, что мы о нем знали. Его присутствие все же ощущалось очень сильно, так сильно, что зачастую мы не начинали говорить даже о важных вещах до тех пор, пока он не скроется в своей келье.