Большинство людей живут стихийно, жизнью вымышленной и чужой. «Большинство людей – это другие люди», – сказал Оскар Уайльд, и сказал хорошо. Одни тратят свою жизнь на поиски чего-то, чего они не желают; другие занимаются поиском того, что желают, но что им не пригодится; третьи, хотя, теряются […]
Но большинство счастливо и пользуется жизнью, не ценя ее. Обычно человек плачет мало, и, когда жалуется, – это его литература. Пессимизм не жизнеспособен, как и принципы демократизма. Те, кто оплакивает зло мира, изолированы: не оплакивают ничего, кроме их собственного. Некий Леопарди, некий Антеру не имели возлюбленного или любовника? Вселенная – это зло. Некоего Виньи – плохо или мало любили? Жизнь – это тюрьма. Некий Шатобриан мечтает о большем, чем это возможно? Жизнь человеческая – это скука. Некий Иов покрыт язвами? Земля покрыта язвами. Наступают на мозоли печального? Бедные ступни солнца и звезд!
Чуждые этому плачут недолго и по необходимости – когда у них умирает сын, которого вспоминают только в годовщины; теряя деньги, плачут, пока не добудут других или не привыкнут к потере – человечество продолжается, любя и переваривая пищу. Жизнеспособность восстанавливается и оживляется. Мертвые остаются в земле. Потери остаются потерянными.
Когда я вижу нежащегося кота, всегда вспоминаю о человеке на солнышке.
Он сегодня ушел, говорили, что окончательно, туда, где родился, его называли мальчиком на посылках, того самого человека, которого я привык считать частью этого человеческого дома и поэтому частью меня и мира, который является моим. Он сегодня ушел. В коридоре, неожиданно встретившись в ожидаемом прощании, я обнял его, он робко ответил на объятие, и я сумел удержать слезы, против моей воли рвавшиеся на воспаленные глаза.
Все, что есть наше, хотя бы только случайно увиденное нами или пересекшееся с нами в процессе общения, потому было нашим, что становится нами. Тот, кто сегодня отдаляется, потому что уезжает в галисийскую землю, которой я не знаю, не был для меня мальчиком из конторы; был важной частью, видимой и человечной, субстанции моей жизни. Я сегодня уменьшился. Я уже не прежний. Мальчик на посылках уехал.
Все, что проходит, там, где мы живем, проходит в нас. Все, что прекращается, из того, что мы видим, прекращается в нас. Все, что было, отнято у нас, когда оно уходит. Мальчик из конторы уехал.
Более медлительный, более взрослый, менее своевольный, стою перед высокой конторкой и продолжаю вчерашние записи. Но трагедия сегодняшнего дня прерывает раздумьями работу, так что приходится усилием воли овладеть собой и включиться в процесс письма, как и следует. Душа не лежит к работе, я могу только быть собственным рабом. Мальчик из конторы уехал.
Да, завтра, или в другой день, или когда угодно, может прозвучать для меня колокол; и я тоже буду тем, кого здесь больше нет, старинным копировальным аппаратом, который уберут в шкаф под лестницей. Да, завтра или когда Судьба прикажет, настанет конец тому, что притворялось мной. Я поеду на землю, где родился? Не знаю, куда я поеду. Сегодня трагедия видима своей потерей, чувствительна тем, что не достойна чувствоваться. Боже мой, боже мой, мальчик из конторы уехал.
Слышится некий отголосок звука из темной ямы, поглотившей все. Затем – глухой вой, сопровождаемый колебанием вывесок на улице. Его сменяет рев пространства, все содрогается, и страх от этого сродни тишине.
Больше нет ничего, кроме ветра, – и я замечаю, словно во сне, что двери содрогаются и оконные стекла сопротивляются натиску извне.
Я не сплю. Я существую между сном и явью. Мое сознание заполняют призраки. Меня давит сон, а не тяжесть подсознания… Я ничего не знаю. Ветер… Просыпаюсь и снова засыпаю, я еще не спал. Передо мной мир высокого звука, и я беспокоюсь о том, что там, за пределами моего самопознания. Пользуюсь осмотрительно возможностью спать. В итоге сплю, но не знаю, сплю ли я. Есть всегда в том, что я считаю сном, звук всеобщего конца, ветер в сумерках и, если прислушаться, звук легких и сердца.
И вот бледная смерть растворяет звезды в утреннем небе, и желтый, едва тронутый оранжевым лучом из-под низких туч бриз становится менее свежим, вот теперь я наконец медленно поднимаю с постели, где мечтал о вселенной, свое изнуренное отчего-то тело.
Глаза зудят, силясь оставаться открытыми, и я подхожу к окну. Свет над тесными крышами отличается от общего бледно-желтого тона. Я смотрю на все это несколько отупевший от бессонницы. Вознесшиеся к небу очертания высоких домов делают желтизну воздушной, сводят ее к нулю. В глубине, на западе горизонт уже был бело-зеленый.
Я знал, неизвестно откуда, что день будет для меня тяжелым. Я знал, что все, что я сделаю сегодня, будет сделано под влиянием – не сна, которого у меня не было, но моей бессонницы. Я знал, что буду жить, как сомнамбула, не только потому, что не спал, но потому что не мог спать.