Теперь Огюстен часто грезил о тех краях, где родились его товарищи; каждый из них рассказывал братьям о своей родине, и новые услышанные названия открывали перед юношей сказочные горизонты, свои впечатления он записывал в дневник. Сена, Луара, Рейн несли к морю свои величественные воды, рассекаемые мостами, островками и деревьями; проходя через города, они похищали у них отражения каменных ангелов и женских ножек. Холмы Морвана и бескрайние пляжи Нормандии говорили ему о вечном круговороте ветра и волн; Корсика вздымала меж морем и небом свои выжженные солнцем охряно-розовые утесы. Все эти имена, пейзажи и краски, доселе ему неведомые, он узнавал из ностальгических рассказов новых друзей, и теперь братья, пришедшие оборонять свой скромный клочок земли, защищали и те провинции, где родились их юные соратники. Огюстен иногда мечтал о том, как после войны перед ними распахнется весь мир, и они с братом своими глазами увидят эти далекие края — совсем как двое мальчиков из книги Брюно; их путешествиями по Франции и приключениями он буквально зачитывался в детстве.
Но рассказам и легендам, планам и желаниям быстро пришел конец: каждый из их друзей по окопам здесь же и завершил свою историю. Первым открыл счет Пьер Фуше. Приметив в мутно-молочном тумане, уже много дней как окутавшем передовую, цепочку залегших стрелков, он решил спрыгнуть в ближайшую траншею, но угодил в колючую проволоку, натянутую у края рва, и шквал пулеметного огня тут же покарал его за неловкость, изрешетив насквозь, с головы до пят. И прикончили его вовсе не эти солдаты — они все давно уже были мертвы, потому-то и лежали так смирно, носом в землю. Если бы не густой туман, он бы разглядел на мертвецах французские мундиры. Огонь велся над их спинами.
Франсуа Уссе расставался с жизнью постепенно, частями. Тяжелое ранение перешло в гангрену; ему ампутировали ступню, затем голень, затем всю ногу до бедра. Дальше резать было уже нечего. Тогда гангрена преспокойно перекинулась на туловище, и он попросту сгнил еще до того, как испустил последний вздох.
Однажды, когда Матюрен, Огюстен и Дьедонне Шапитель плечом к плечу стояли в траншее, пытаясь отразить атаку германских пехотинцев, оглушительный треск враясеских пулеметов вдруг сменился пугающим безмолвием. «Ну и тихо же! — шепнул Матюрен. — Прямо как перед началом света!» — «Перед началом или перед концом?» — спросил Дьедонне, высунувшись из траншеи и оглядывая развороченное поле с чадящими воронками. Нет, это не было ни тем, ни другим, просто коротенькая пауза, чтобы перезарядить оружие и прицелиться. Дьедонне еще не успел договорить, как пронзительный свист пуль оборвал его вопрос. И вновь воцарилась мертвая тишина, словно подчеркнувшая данный врагом ответ. «Ну, видал? — бросил Матюрен, обращаясь к Дьедонне, — какой уж тут конец!» Но Дьедонне смолчал и только уронил на плечо Огюстена свою каску. Каску, до краев наполненную мягкой серовато-белой парной массой, которая шлепнулась Огюстену на руки. Дьедонне, с аккуратно срезанным, зияющим черепом, по-прежнему пристально смотрел вдаль.
С этого дня в записях Огюстена фигурируют лишь грязь и кровь, голод и холод, жажда и крысы. «…Три дня мы просидели в воронке от снаряда, а поверху непрерывно строчил пулемет. Под конец мы пили грязную воду из лужи и даже лизали промерзшую одежду.
Мороз стоит жуткий, наши шинели трещат от льда. Тут у нас есть и чернокожие солдаты. Им достается еще хуже нашего, если такое возможно. Они часто простужаются и кашляют, кашляют без остановки, а еще они плачут. Если бы люди в тылу знали, как мы здесь страдаем, в какой ад мы угодили, они наверняка заболели бы сами и плакали над нами всю свою оставшуюся жизнь. Бланш предвидела этот кошмар, она все поняла еще до того, как началась война. Поэтому-то она и умерла. Слишком она была добрая, слишком чувствительная и хрупкая, вот ее и убила печаль. Это ведь и вправду невыносимо страшно. Несколько дней назад один из негров сошел с ума. Пятерых его товарищей разорвал снаряд, и ошметки их тел попадали ему прямо на голову. Тогда он уселся среди них и начал петь. Петь так, как поют они у себя на родине. Потом он разделся. Отшвырнул ружье, каску, сорвал с себя шинель и прочее. И совершенно голый стал танцевать среди изувеченных останков.