Мужчин — а здесь остались только самые молодые и самые старые, — загнали в мыльню. Там им приказали встать на колени в маленькие деревянные, набитые соломой лотки вокруг водоема и мерно, ритмично бить вальками то по воде, то по бортику. Третье действие приближалось к кульминационному моменту. За стенами мыльни по-прежнему бушевало багряное пламя; обезумевшие женщины, сбитые в плотную бесформенную толпу возле колодца, с ужасом вслушивались в мерный, то звонкий, то глухой, стук вальков. И только одна небольшая группа женщин держалась наособицу. Закутанные в черные шали, они стояли молча, деревянно выпрямившись и стиснув руки на груди. Этим женщинам давно уже некого было оплакивать; их вдовьи слезы иссякли много лет назад, тела иссохли от долгого одиночества, а сердца раз навсегда застыли в непреходящей скорби. Они бесстрастно глядели, как проклятие их вдовьего дома настигает целое селение.
Внезапно музыка сменила ритм: треск автоматов ворвался в мерное постукивание деревянных вальков, почти тотчас заглушив его. И всплескам воды, принявшей мужские тела, сразу же ответил пронзительный, звериный вопль женщин у колодца.
По завершении третьего действия немцы, соблюдая все тот же безупречный порядок и тишину, сели в грузовики и отбыли восвояси.
Они не стали заниматься Верхней Фермой — время поджимало, — а эту короткую оперу решили поставить напоследок просто для того, чтобы продемонстрировать, пусть даже из-под раздавившего их колеса истории, свое непобедимое презрение к новым триумфаторам.
Так что, когда освободители прибыли в деревню, освобождать было уже нечего. В центре сожженного дотла селения они только и обнаружили, что ополоумевших от горя женщин, которые прямо в одежде возились в кровавой воде мыльни, пытаясь вытащить из нее длинные узлы белья, непонятно почему отягощенные мужскими телами. Среди освободителей находился и Никез. Он так и не попал в трудовой лагерь, куда его собирались отправить после обыска на Верхней Ферме. По дороге он сбежал, выпрыгнув наугад, в темноту, вместе с несколькими своими товарищами, из вагона для скота, в котором везли пленных. Он тотчас кинулся бежать, не разбирая дороги и не останавливаясь, слыша за спиной длинный свисток, лязг остановленного поезда и злобный треск выстрелов. Он бежал стремительно, во весь дух, бешеными прыжками, инстинктивно угадывая верный путь, подобно дикому зверю, преследуемому охотниками; бежал так, будто путешествие в вагоне для животных и впрямь наделило его животной силой и увертливостью. Он оказался сильным и хитрым, как одичавший пес, и собаки, обученные охоте на беглецов, не смогли вернуть его тем, кто отправлял людей в лагеря. Когда одна из них настигла Никеза и вцепилась ему в ногу, чтобы задержать и выдать своим хозяевам, он извернулся, схватил ее за горло и задушил. Так он и бежал всю ночь без оглядки. И с той поры ему стало казаться, что он непрерывно, безостановочно бежит куда-то, словно тысячи других злобных, несущих смерть псов гонятся за ним по пятам, не отставая ни на шаг. И даже когда ему удалось наконец достигнуть морского побережья и сесть на корабль вместе с другими, встреченными во мраке скитаний беглецами, ему почудилось, будто он все еще продолжает бежать, теперь уже по воде. И когда он вернулся на родину, спустившись среди ночи на парашюте в лесные дебри, ему тоже померещилось, что он прибежал сюда по небу. Война превратила его в вечного бегуна, обреченного никогда не оборачиваться, никогда и нигде не задерживаться. И, надо сказать, что именно благодаря этой удивительной, почти безумной одержимости бегом он и спасся от всех ловушек, расставленных врагом.
Но вот пришло время, когда направление бега изменилось на сто восемьдесят градусов: теперь он бежал не от врага, а следом за ним. Из дичи он превратился в охотника, в загонщика. В этом-то качестве он и ворвался в Черноземье, свою родную деревню. Однако он вынужден был признать, что покамест не научился бегать достаточно быстро, — на сей раз противник оказался вдвое проворней его. С первого же взгляда он понял, что опоздал, и притом безнадежно. Из семнадцати домов Черноземья сохранился в целости лишь один — большая ферма, стоявшая на отшибе, высоко на склоне холма, под спасительной сенью густого леса. От всех же прочих остались только чадящие развалины. Да, в этот раз Никез проиграл гонки; ему не суждено было войти в отчий дом ликующим бегуном-освободителем. И этот человек, сотни раз легко ускользавший от смерти, вдруг почувствовал себя до ужаса тяжелым, мучительно тяжелым и неповоротливым. Смехотворно тяжелым.
Он стоял у колодца, как вкопанный, не в силах сделать хоть один шаг к мыльне, откуда неслись дикие крики, рыдания и плеск взбаламученной воды. Тело не слушалось его, не могло делать две вещи разом — видеть и шагать; это у него никак не получалось. Он только смотрел, а двинуться с места не мог. Несколько солдат, зашедших в мыльню, тотчас выскочили обратно, и их начало рвать.