По этому же пути пошел и Хуан де Луна, показавшийся на сцене своего повествования лишь как автор Посвящения и Пролога «К читателю», которые не случайно исчезли из перевода его «Ласарильо» на французский язык, равно как и из большинства позднейших переизданий: зачем нужен автор, если в основной части повествования он полностью заслонен Ласаро-рассказчиком, и по возрасту, и по мировосприятию полностью совпадающим с Ласаро-действующим лицом? Как следствие — совмещение в образе Ласаро у Хуана де Луна таких несовместимых качеств, как аналитический склад ума, склонность к моралистическому философствованию[388]
, с одной стороны, и доверчивость, которая лишает его способности извлечь хоть какие-то уроки из своего житейского опыта — с другой: и раз, и два, и на третий он становится жертвой незамысловатых плутней встречаемых им проходимцев обоего пола, но в особенности — блудливых дам. Иными словами, в Ласаро — персонаже «Л-III» гротескно скрестились черты фольклорного комическогоВ том, что Ласаро у де Луна — и шут, и «дурак» одновременно, на первый взгляд, нет ничего удивительного: эта два персонажа нередко перечисляются через запятую в ряду других слов-синопимов: «дурак», «шут», «буффон», «плут», «пройдоха», «трикстер», «парасит», «арлекин», тот же «пикаро». И впрямь, нечто общее между ними всеми или между некоторыми из них («буффон» — полный синоним «шута», «трикстер» — мифологический прародитель шута и плута и т. д.) есть, как несомненна
Шут — отнюдь не «дурак»: «дурак» — одна из ролей, неглупым шутом сознательно разыгрываемая. Дурак — «человек естественный», шут — театральный. Конечно, «дурак» и сам по себе — фигура амбивалентная, двусоставная: его «дурость» на поверку часто оказывается «мудростью» (Айрапетян 2000: 85). Но «мудрость» дурака — не благоразумие или прагматизм, не расчетливость шута — человека «себе на уме»: она — то ли «не от мира сего», то ли — свойство самой жизни, стихийное, дионисийское, витальное начало бытия. А главное, она — не свойство человека-индивида. «Дурак» — в отличие от шута — не «я», а «мировой человек» (Там же), метонимическое олицетворение гротескного «народного тела» толпы на карнавальной площади, истинного героя карнавального действа, по Бахтину. А вот шут, которого Бахтин, отождествив с ним дурака, записывает в герои своего утопического карнавала, идя по немецкому следу, — напротив, индивид-маргинал, личность, наделенная острым умом (шуты нередко были советниками королей), самосознанием и скрытым чувством собственного достоинства. Но при этом ломающий комедию самоуничижения — того самого, которое «паче гордости».
Заняв позицию максимального самоумаления, шут выставляет на смех любой (кроме верховного) социальный статус, возвышающий человека над другими, высмеивает притязания на «благородство», независимо от того, подлинное оно или мнимое. Иными словами, шут — принципиальный социальный нигилист и анархист, а его смех во многом подтверждает одну из антропологических теорий происхождения смеха как такового: смех — это реализация чувства превосходства смеющегося над осмеиваемым, демонстрация его силы и власти (см.: Roncero López 2010: 35).