Читаем Книга о разведчиках полностью

Утром, когда вагоны убаюкивающе покачивало и что-то свое выстукивали на стыках колеса, прошел слух, что минувшей ночью, когда мы стояли на перегоне, одна из бомб угодила в наш госпиталь, и прямо в операционную… Из головы никак не выходила черноглазая сестра — неужели в это время она была в операционной?

Последние взрывы Великой Отечественной войны для меня раздались седьмого мая сорок четвертого года, когда наш санитарный поезд вечером отправлялся со станции Дарница, а немецкие самолеты начинали ее бомбить — тоже в последний раз.

И наступила тишина и успокоенность — в самом деле, для меня война окончилась. Я смотрел в окно вагона и уже с трудом представлял, что где-то далеко-далеко идут бои, что мои разведчики по-прежнему лазят за «языком». Еще неделю назад я считал свой взвод вторым домом — даже иной раз был он мне ближе, чем родной дом. А теперь, из вагона, он почему-то показался мне таким неуютным и далеким, этот мой родной, выпестованный мною конный взвод лихих разведчиков.

Поезд шел неторопливо. Если бы у меня беспрестанно не болели пальцы на раненой руке, я бы считал, что живу в раю — никуда не надо торопиться…

И вот однажды ночью эшелон остановился на тихой какой-то станции. Он и раньше останавливался по ночам, я и раньше не спал до утра — все нянчился со своей рукой, го эта остановка была чем-то непохожей на все предыдущие. Сразу же началась суета около вагонов. Потом эшелон тихо, осторожно и долго толкали. И только к утру все затихло на какие-то час-два. А когда я стал, наконец, засыпать, началась выгрузка — оказывается, мы добрались до своего конечного пункта, на станцию Ахтырка.

Офицерская палата была одна на весь госпиталь. А в палате семь человек: два младших лейтенанта — я и Саша Каландадзе, раненный в пятку, старший лейтенант, загипсованный чуть ли не с головой, пехотный капитан с оторванным указательным пальцем, щуплый, подвижный, неунывающий, и майор-артиллерист, высокий, грузный. Еще двух других помню смутно: лейтенант и старший лейтенант, молчаливые, уставшие от войны тридцатилетние мужчины.

Первый день я помню хорошо. Длинным он показался мне — пока вымыли, переодели, принесли, уложили.

Меня принесли последним, поэтому кровать мне досталась крайняя к двери. Потом стали кормить завтраком. И все утро сестры одна за другой в палату шмыг да шмыг. (Потом уж, когда освоились, рассказывали, что прибегали смотреть прибывших офицеров.)

Первые дни палата жила тихо, настороженной жизнью — каждый прислушивался к своим ранам, к новой жизни за окнами госпиталя. Сестры по-прежнему то и дело забегали к нам, были не просто внимательны, а душевны и до мелочей предупредительны — госпиталь давно уже повыписывал своих раненых, и девчата стосковались по заботе о людях слабых.

Через неделю, отоспавшись и понемногу привыкнув к своему новому положению «ранбольного», мои товарищи по палате начали уже заводить первые романы. И удивительно, открыл эту «кампанию» пехотный капитан, человек, которому тогда было уже далеко за сорок — ровно столько, сколько моему отцу в то время. По моим тогдашним представлениям, он был уже в разряде если не окончательных стариков, то во всяком случае людей, не способных на какие-то чувства к женщине.

Это случилось в одну из ночей. Я, как всегда, не спал — сильно болели пальцы, и я все пытался найти удобное положение для своей укутанной в гипсовые лангеты руки.

Перекладывал ее на новое место, боль будто бы затихала, но не успевал я вздохнуть облегченно, как она, ноющая, мозжащая, подступала снова к почерневшим трем пальцам — к большому, указательному и среднему. К утру я все же засыпал — может, боль все-таки притихала, а может, потому, что изматывался к утру окончательно и сон брал верх над болью. И вот в одну из таких ночей, когда я уже слабо реагировал на все внешние и внутренние раздражители, вдруг услышал за окном окрик часового:

— Стой! Кто идет?

И тут же донеслись торопливые шаги около колонн.

— Стой! Стрелять буду!..

Судорожное шебаршание. Скрип оконных створок, и на подоконнике появилась темная фигура. Мне было все равно, кого там несет, — не вор же это и не диверсант. Фигура замерла в простенке, тяжело дышала. Часовой еще долго ворчал, ходил под окнами. Потом там затихло. Фигура отделилась от простенка и, сопя и вздыхая, стала перелезать через кровать старшего лейтенанта, стоявшую у окна. Не снимая халата и, по-моему, даже не разуваясь, капитан — теперь я уже видел, что это был он, — юркнул под одеяло и притаился, как нашкодивший мальчишка.

По палате потянуло сивушным перегаром.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже