Ростом был высокий, худощавый, бодрый мужчина, с большим открытым лицом, загорелым и огрубелым, как у цыгана, — с большими совершенно навыкате глазами, налитыми кровью, подбородком, необыкновенно выдавшимся вперед и раздвоенным, как рукоятка у черкесского ятагана, которым он так хорошо владел на Кавказе, — говорил он увлекательно и в один час мог заставить рассмеяться и расплакаться. Каламбуры и остроты сыпались у него изо рта, как батальный огонь. Служил он прежде уланским ротмистром и был сослан на Кавказ за дуэль; там своей отчаянной храбростью скоро сделался он известным и даже любимцем Ермолова, который держал его при себе и называл „моя собственность“. На черкесов он навел такой ужас, что они в горах пугали им детей, говоря: „Якуб идет“ {174. с. 365}.
„С именем Якубовича нераздельно сливалось понятие о безоглядной отваге, известной целому Кавказу“ {136. с. 150}.
„Желая доставить Якубовичу возможность „заслужить вину своей безрассудной молодости“, Ермолов командировал его в Дагестан, где он, при покорении Казикумыкского ханства, командовал в отряде князя Мадатова всею мусульманскою конницею. <…> С своими отважными линейцами он часто углублялся в недра вражеских гор и внезапными набегами разрушал замыслы хищников. Рассказывают, что в 1823 году, на святой неделе, он зашел с своею ватагою так далеко, что очутился под Эльбрусом, где русские никогда не бывали“ {136, с. 165}.
„Якубович <…> с Кавказа приехал после полученной там раны в голову, большой был хвастун и с перевязанным лбом морочил православный люд. На Кавказе узнал я разного рода его проделки, как он с Верзилиным условился превозносить храбрость друг друга. Верзилин исполнял условие добросовестно, а Якубович везде и всем разглашал противное против Верзилина, что еще более заставляло верить словам Верзилина про него“.[32]
„Это был настоящий тип военного человека“, он был высокого роста, смуглое его лицо имело какое-то свирепое выражение; большие черные навыкате глаза, всегда словно налитые кровью, сросшиеся густые брови, огромные усы, коротко остриженные волосы и черная повязка на лбу, которую он постоянно носил в это время, придавали его физиономии какое-то мрачное и вместе с тем поэтическое значение.
Кроме военного мундира, его нельзя было вообразить в другом костюме.
Любили мы с братом слушать его красноречивые рассказы о кавказской жизни и молодецкой, боевой удали. Это был его любимый конек, тут он был настоящий Демосфен! Дар слова у него был необыкновенный, речь его лилась безостановочно; можно было думать, что он свои рассказы прежде приготовил и выучил их наизусть; каждое слово было на своем месте, и ни в одном он не затруднялся. Когда он сардонически улыбался, белые, как слоновая кость, зубы блестели из-под усов его, и две глубокие черты появлялись на его щеках, и тогда его улыбка имела какое-то зверское выражение.
Если бы 14 декабря (где он был один из действующих лиц) ему удалось говорить народу или особенно солдатам, он бы представительной своей личностью и блестящим красноречием мог сильно подействовать на толпу, которая всегда охотница до эффектов» {84, с. 134–135}.
«Я помню человека, который три года носил черную повязку на лбу после знаменитого поединка, где он был секундантом, хотя не был даже оцарапан. Большой краснобай, он рассказывал мастерски о своих мнимых ранах, своем великодушном посредничестве, гонениях, которым подвергся, и женщины с смешным легковерием воздвигли обелиск славы искусному уловителю их благосклонности!» {144, с. 250}.
«Помню я, как однажды, незадолго до рокового 14 декабря, мы сидели у него за обедом, и денщик его подал ему пакет из Главного штаба. Он побледнел, шумный разговор умолк. Якубович прочел бумагу, и глаза его еще более налились кровью. Он передал бумагу Рылееву, который сидел подле него; к нему наклонились другие и читали молча, некоторые переглянулись между собой и, видимо, были сильно переконфужены. <…> Наконец Якубович разразился полным негодованием. Дело было в том, что дежурный генерал прислал к нему запрос: почему он так долго остается в Петербурге и не возвращается на Кавказ? Вероятно, срок его отпуска был уже окончен. Якубович смял в комок эту бумагу и бросил ее на пол.
— Чего еще им нужно от меня, черт их возьми?! — вскричал он. — Разве они не знают, зачем я проживаю в Петербурге? Разве на лбу моем не напечатана кровавая причина?
При этом он сорвал повязку со своего лба: широкий пластырь прикрывал его разбитый череп.
— Я могу им представить свидетельство от Арндта, он мне два раза делал трепанацию! Какого же им черта надобно? Ведь я для царской же службы подставлял этот лоб! Чем же я виноват, если у них у всех медные лбы!
Александр Бестужев тоже сострил что-то по тому случаю — и беседа пошла по-прежнему шумно и весело, как ни в чем не бывало» {84. с. 135–136}.