Конечно, можно счесть все это эскапической программой, избеганием «больших тем» – в некоторых текстах такой соблазн чувствуется. Но фокус поэзии Черкасова как раз в том, что большой темой становится малое. Внимание к мелочам, скрупулам, обрывкам – фирменный знак «новых эпиков» (Арсений Ровинский, Леонид Шваб), и не исключено, что Черкасов, которого к ним обычно не причисляют, – самый радикальный из них. Эпические события и лирические переживания творятся в малых пространствах, переулках, разрывах, промежутках, пикселях; места хватает страху, тревоге, гневу и удовольствию («мне ли теперь / сечь воду / кричать на сахар / проклинать каждый встреченный суп // нет / я иду / переулком Колпачным / сначала туда / потом снова / туда»). И при этом здесь возможен окрик из «большого мира»:
Поэт превращается в сенсорный экран, в паутину – но это сущность принципиально открытая: паутина безвольна, но вздрагивает, ощущает боль, может сказать про что-то: «нет сил наблюдать». Здесь можно было бы усмотреть солипсизм – но уверенность в том, что «обстоятельства вне контроля» действительно существуют, благодарность к крышечкам, фантикам, снегу, собакам, перешагивающим «через прозрачный / предмет», совершенно искренняя. Эта-то благодарность до краев насыщает книгу Андрея Черкасова энергией.
Александр Тимофеевский. Избранное. М.: Воймега, 2018
В прошлом ноябре Александр Павлович Тимофеевский отметил 85-летие, и этот сборник – юбилейный; в него вошли стихи, написанные с 1950‐х по 2010‐й, а также поэмы и переводы. Несмотря на впечатляющую карьеру, лейтмотивы поэзии Тимофеевского – вина, неудача, недовольство. «На углу дождливой Моховой / Встретился я как-то сам с собой», – говорится в одном из ранних стихотворений; с этой встречи начинается растянутый на десятилетия самоанализ. В числе нескольких современников Тимофеевский парадоксальным образом подтверждает тезис, который когда-то сформулировал Пастернак в отношении Маяковского, – о том, что поэт сам является предметом своей лирики; только если поэтам эпохи Маяковского пристало самолюбование, во второй половине XX века гораздо уместнее самосуд.
«Воспоминание» Пушкина, величайшее его стихотворение – то, где «И с отвращением читая жизнь мою…», – оказывается подходящим материалом для ремейка в 2010‐е: «Зачем же мне смотреть ужасное кино / О том, что жил я так ничтожно?» Когда речь идет о чувстве вины, «ремейк» или отсылка вообще характерны для Тимофеевского. На есенинское «Не злодей я и не грабил лесом, / Не расстреливал несчастных по темницам» Тимофеевский откликается:
Со стержневой темой вины у Тимофеевского органично монтируются другие. Это, во-первых, ощущение гражданственности – от констатации 1950‐х: «Примета времени – молчанье…» – до исполненного стыда текста о вторжении СССР в Чехословакию. Это, во-вторых, эротика – камерная, негромкая. Это, в-третьих, размышления о Боге – иногда вновь в самоуничижительном ключе, вполне подобающем христианскому дискурсу («Прости меня, о Боже, забудь про все на миг! / О, как же я ничтожен, о, как же ты велик!»), иногда – в контексте того самого времени, примета которого – молчание или мандельштамовские «полразговорца»:
Однако в этой стихии стыда есть спасительный путь, намеченная пунктиром миссия, выраженная в очень известном стихотворении конца 1970‐х: