— Папе я привез альбом с видами Германии и памятный медальон с Александерплатц и берлинской телебашней. Он ведь участник взятия Берлина? А это тебе — фарфоровая, из Дрездена.
— Мейсенский фарфор! — восхитилась Аврора, поглаживая пальцами маленькую вазочку. — Как ты раздобыл такое чудо? Розы и незабудки, незабвенная любовь. Прелестная форма, прелестный рисунок. Спасибо тебе, дорогой.
— Там еще фрау Лора передала какой-то особый пирог в коробке и книжку о комнатных растениях. А от Сабины — вязаные салфетки, только, по-моему, они кривоватые.
— Надеюсь, ты не высказал ей своего мнения? А как тебе Германия? Масса впечатлений? Понравилось? Я тебе немного завидую, Франик.
Франик задумчиво почесал нос и не ответил.
— Франик! Что-то не так? Неприятности? — заволновалась Аврора.
— Нет, мамочка, все отлично. Только… твои вопросы неправильные.
— Как так? Ах, понимаю! Так много всего, что трудно взять да рассказать, и с чего начинать, тоже неизвестно. Хочется поделиться всем сразу. Так всегда и бывает. И все же. Меня любопытство разбирает, Франик.
— Мам, понимаешь. Ничего я там нового не увидел, — растерянно сообщил Франик. — Я это только сейчас понял. Я туда, знаешь, как будто вернулся. Все равно, как сюда, домой, в Ленинград. Все улицы знакомы, все повороты, дома, дворы, даже старые деревья. Только вместо новых домов (там все больше новые) видятся старые или совсем древние, вместо широких улиц — узенькие. В Лейпциге я даже ногу подвернул на ровном месте, показалось, что наступил на булыжник, которым улицы мостили.
— Ты очень впечатлителен, малыш. И большой фантазер. Но вполне возможно, что историческая память — не пустые слова. Твои предки — немцы, вот что-то и проснулось, крепко спавшее до сей поры в тех закромах, в том таинственном архиве, где хранится память, — предположила Аврора, не очень-то поверив сыну, но не желая его обижать.
— Я бы хотел там еще пожить, — заморгал Франик, — только один, как дедушка Франц.
— У дедушки Франца были мама и папа. Они его всячески поддерживали.
— Ну… само собой, я взял бы вас в Германию, — лицемерно кивнул Франик.
— Спасибо, дорогой. А как же Сабина?
— Ну… она-то чем может помешать? — нахмурился Франик, изо всех сил стараясь не покраснеть. Но краска все же проступила на скулах и над бровями, и Аврора многое поняла про своего сына.
Берлин — Франкфурт — Буэнос-Айрес
2002–2003 годы
Я от уколов любовного дротика
Скорчился весь в несказанном отчаянье.
Небо,
Ужели не сбудутся чаянья
И упованья влюбленного котика?!
Фрау Шаде, наконец, смогла взять себя в руки, а может быть, просто слезы сами по себе иссякли. Может быть, в организме не осталось запасов воды. Хотя, куда там! Щиколотки, как всегда, к концу дня оказались оплывшими. А что это, если не вода? Почки у нее по причине приема некоторых снадобий с юных лет работают неважно, а всю последнюю неделю сжимается сердце, и колкие мурашки бегут по хребту вверх, к затылку, добираются до макушки и там устраивают настоящий шабаш, дикие пляски. И голова болит все время, особенно после слез. Сколько можно плакать? Она превращается в какой-то минеральный источник, горячий и горько-соленый, а под веками сейчас будто бы шипит и пузырится минеральная вода и щиплет нестерпимо.
Фрау Шаде отправилась в ванную комнату и не удержалась, взглянула на себя в зеркало, а ведь знала, что делать этого ни в коем случае не следует. Волосы, не мытые, по крайней мере, дней пять, а потому не подлежащие укладке, торчали в разные стороны, и на темечке поднялся какой-то утиный хохолок. Это не волосы, это личная драма, вот что это такое. Брови, она точно знала, не мешало бы подровнять, но больше ей делать нечего, как именно сейчас выщипывать брови. Никому ее брови не нужны. Помаду с губ она съела, но остался болезненно-розовый след от контурного карандаша, будто губы обметала простуда. А глаза! Сплошь в красных прожилках под опухшими веками, настолько опухшими, что под отеком сгинули ресницы.