Они убегут в Чили, одержимые страстью, но Симон никогда об этом не узнает. Его дело, обрастая бумагами, будет скитаться по безразличным судебным палатам из Буэнос-Айреса в Лиму, из Лимы — в Испанию; рассеянно полистав его, судьи и инквизиторы будут пересылать друг другу папку, с каждым разом все более пухлую, пока наконец никто уже не сможет докопаться до сути разбираемого вопроса, утопленной в море печатей и росписей, множащихся с такой головокружительной легкостью, словно сам судебный процесс превратился в лабиринт, уставленный зеркалами, отражающими одинаковые латинские формулировки и лица судей, неотличимые друг от друга. И Симон дель Рей растеряет все свои поместья. Его станут переводить из одной камеры в другую, обвиняя в покушении на жизнь представителя Его Величества короля, в злонамеренном сокрытии оружия в пользу португальцев, врагов короны, и к тому же в иудейской ереси — ведь поднялась же у него рука бросить в стену святое распятие, разбив попутно и зеркало; мало того, подсудимый заявил, что это распятие, которое он в довершение всего назвал проклятым, виновно в его несчастии. Симон превратится в дряхлого старикашку, и четки будут позвякивать в его дрожащих руках, но он никогда не устанет нашептывать глухим ко всему тюремщикам:
— Я отколочу ее... отвезу в поместье... отколочу... аж кулаки заболят...
АДОЛЬФО БЬОЙ КАСАРЕС
(Аргентина)
ИЗОБРЕТЕНИЕ МОРЕЛЯ
Сегодня на острове произошло чудо. Лето — в разгаре. Я устроил постель рядом с бассейном и до поздней ночи сидел в воде. Спать было невозможно. Стоило выйти из бассейна, и вода — единственное спасение от ужасающей духоты — превращалась в пот. Под утро меня разбудили звуки фонографа. Вернуться в музей за вещами я так и не смог. Я бежал, карабкаясь по склонам оврагов. И только оказавшись здесь, в южной оконечности острова, по пояс в болотной жиже, путаясь в водорослях, доведенный до исступления укусами москитов, я понял, как нелепо и преждевременно было мое бегство. Думаю, эти люди приехали не за мной; возможно, они даже не видели меня. Но, видно, так суждено; и вот, лишенный самого необходимого, загнанный в совершенно непригодный для жизни угол, я пребываю в этих трясинах, которые море затопляет каждую неделю.
Я хочу, чтобы мои записки послужили свидетельством чудесного и зловещего события. Если в ближайшие дни я не утону или не погибну, отстаивая свою свободу, то собираюсь написать «Оправдание перед Грядущим» и «Апологию Мальтуса» [144]
. На страницах этих книг я обрушусь на тех, кто истощает богатства девственных лесов и пустынь; я докажу миру, что усовершенствование полицейского аппарата, журналистики, радиотелефонной связи и таможенного досмотра делает любую ошибку правосудия непоправимой, превращает жизнь беглеца в ад. Вот пока все, что мне удалось записать, хотя еще вчера я и не думал за это браться. Сколько забот у человека на необитаемом острове! Как неподатлива и крепка древесина здешних деревьев! Как необъятно пространство даже для птицы, скользящей в небе!Мысль приехать сюда подсказал мне один итальянец, торгующий коврами в Калькутте.
— Для беглеца, как вы,— сказал он мне на своем родном языке,— есть только одно надежное место в мире, но жить там нельзя. Это остров. Году примерно в двадцать четвертом белые люди построили там музей, часовню и бассейн. Построили — и бросили.
Я прервал его и попросил помочь мне добраться до острова, но торговец сказал:
— Ни пираты-китайцы, ни белоснежный корабль Рокфеллеровского института не отваживаются пристать к нему. На острове — очаг болезни, пока загадочной, которая съедает человека снаружи. Сначала выпадают ногти и волосы, омертвевает кожа и роговица глаз; потом тело живет еще восемь — пятнадцать дней. Однажды японский крейсер «Намура» обнаружил пароход, команда которого высаживалась на берег: все были мертвы — безволосые, без ногтей, кожа висела клочьями. Крейсер расстрелял пароход из пушек.
Но жизнь моя была так ужасна, что я решился... Итальянец хотел было отговорить меня; мне удалось заручиться его поддержкой.
Вчера в сотый раз я уснул на этом пустынном острове... Глядя на постройки, я думал, какого труда стоило доставить сюда эти камни — не проще, чем мне сложить печь из кирпичей. Я заснул поздно, а на рассвете меня разбудили музыка и голоса. Жизнь беженца сделала мой сон чутким, и, побывай ночью на острове корабль, аэроплан или дирижабль, я наверняка бы это услышал. Однако то тут, то там в душной темноте на холме, заросшем высокой травой, появлялись люди: они танцевали, прогуливались, купались в бассейне, как отдыхающие, давно уже обжившиеся в Лос-Текесе или Мариенбаде.
С болота мне видна вершина холма и поселившиеся в музее отдыхающие. Появление их столь необъяснимо, что можно было бы принять их за видения, возникшие в моем мозгу из-за ночной жары; но это не призраки и не галлюцинации; это настоящие люди; по крайней мере такие же настоящие, как я.