– Потому что, – отвечаю терпеливо, – что я – сапожник-художник и халтурить не желаю, когда норма выработки непомерная, а расценки ничтожные, и вообще мой профиль – ин-ди-ви-ду-аль-ный заказ. Я должен ногу заказчика изучить, прикинуть, кто виноват в порче, скажем, импортного полуботинка – сам он, или эта нога со своей дурацкой походкой. И уж если я наложу набоечки или заплатку наклею на промозоленную дырку, то этого и на балу люди не заметят. Я уж не говорю, что многих людей лишил частично плоскостопия путем подкладывания спецстельки моей лично конструкции. За границей их, эти стельки, говорят, в любой аптеке продают, а у нас где их купишь? Заказа иногда по году из Москвы ожидают. Так что, – спрашиваю, – дороже горисполкому: ноги человеческие, обувка рабочая и выходная или какой-то странный закон?
И вот что ответил мне на это барин горисполкома:
– Ты, Огапов, наш городской внутренний враг и из моего кабинета пойдешь прямо в тюрьму под следствие, а накопления твои конфискуем! Ты признавайся, где материал кожевенный достаешь?
– Люди, – отвечаю, – добрые воруют и мне приносят.
У нашего государства кожи не купишь. А кто приносит – не выдам, зря время не тратьте. Конфисковывать же у меня нечего, хотя зарабатывал я, особенно в летний сезон, тыщи по полторы – от заказчиков отбоя не было. А если, – говорю, – интересно тебе, куда я деньги девал, я тебе правдиво отвечу: пропивал. Потому что я потомственный сапожник-художник, который непременно в запой уходить должен и гвоздиком закусывать. Частично на Храм Божий жертвовал, потому что пока я пью, батюшка грехи мои замаливает.
– Врешь, – говорит барин-председатель, – найдем твою кубышку, а самого упечем, не позволим глумиться частному хапуге над жертвами гражданской войны и душевными идеалами революции!!!
– Не найдете, – говорю, – непропитые деньги я племянникам на учебу отдаю, чтобы сапожников потомственных в нашем роду больше не было, все равно вы им жизни и работы решительно не даете.
Тут он с кулаками на меня полез и орет:
– Мы босые и голые советскую власть установили, полмира уже наши, без сапожников обойдемся!
– Не очень, – говорю, – обходитесь, если даже обкомовские бабы и генеральши туфельки мне свои несут, советской твоей власти не доверяют.
– Молчать! Ты у меня ответишь за клевету на жен ответработников!
Тут мне подразнить его попуще захотелось. Чего мне было терять?
– И твоя, – говорю, – баба заказчицей моей является, и ты лично со своим левым и правым сапогом есть мой заказчик со всеми потрохами. Сымай, – говорю, – при свидетелях сапоги, и запротоколируем давай рубчики с набойками. Моя это работа, и ты, выходит, соучастник по моему делу.
Тут предгорисполкома бабе своей звонит как ошалелый:
– Дуся, ты сапоги мои Огапову отдавала в ремонт?… А зачем?… Убью, когда приду с работы! Свари обед и приготовься к безвременной кончине, стерва!…
Не знаю, побил он свою Дусю или попугал, но меня отпустил с последним предупреждением… А я плевал на его предупреждения. Я без сапожничества своей жизни не мыслил и не мыслю, за что и пользуюсь любовью и уважением жителей города побольше какого-нибудь депутата Верховного Совета, которому начхать на бытовое обслуживание населения.
Вон – зал полон моих заказчиков. И когда вы тут, гражданин судья, обвинительное заключение читали, где сказано, что Огапов не имел ничего, кроме молотка, ножей и гвоздей да листа фанеры для защиты от ветра, слезы стояли в глазах у всех моих заказчиков. Это и есть награда сапожнику-художнику своего дела, а ваш приговор для меня ничего не значит. Кроме того, жулик один в камере сказал, что хороший сапожник в лагере – первый человек и почти генерал-лейтенант. Так что ни в коем случае не оставляйте меня на свободе. А если оставите, то я завтра же сяду на углу Октябрьской и проспекта Ленина и буду, взяв лист фанеры для защиты от ветра, делать для людей то, что делали отец, дед и прадед. А потом запью, конечно, потому что хороший сапожник без запоя, что Зыкина без песни. Вот так!
СЕМЕЙНОЕ ДЕЛО
Граждане судьи и товарищи по работе, а также соседи по дому, сидящие тут в зале. Ну что мне вам всем сказать в свое оправдание, если я кругом виноват и сам себе желаю изоляции от вашего общества и от своих двух родных сыновей. Убить меня мало, верней, расстрелять.
Ведь, когда просох я в камере тюремной впервые, можно сказать, за много лет беспробудного пьянства, то руки на себя хотел наложить. Ничего только найти не удалось – ни острой вилки, ни куска веревки. Как же ты, думаю, жить можешь, Иван Иваныч, на белом свете, если ты за два года превратил Генку и Сашку в малолетних алкоголиков? Одному ведь сейчас семнадцать, а другому четырнадцать – и оба находятся на излечении от алкоголизма.