Среди родовых проклятий актерского племени два наиболее очевидны. Ну, о первом, очевиднейшем, о драме несыгранного, невоплощенного речь уже шла несколько раньше, но как раз Козакова-то эта драма, кажется, обошла? Что ни говори, были юный Гамлет, Сирано, Адуев-дядюшка из «Обыкновенной истории», Кочкарев, Дон Жуан, на ТВ – Фауст, Арбенин, недавно – Шейлок и король Лир. Немало. Но где…
Процитирую отрывок его письма ко мне 1989 года, по обыкновению некратко-раскидистого, тем не менее не делая чисто информативной выжимки: дорожу проступающими попутно черточками характера. Итак:
«…Какие роли вымечтаны, но не сыграны? Вопрос не из легких.
Когда я был молод, я чувствовал в себе Меркуцио. Не Ромео. Но мог бы играть и Тибальда. Может быть, даже лучше. Но мечтал играть Меркуцио. Во мне тогдашнем была радость восприятия жизни, юмор, моцартианство, изящество. Словом, все то, что потом куда-то подевалось и выродилось в полную свою противоположность. По крайней мере, в жизни.
Было еще две роли, о которых я мечтал уже в 35-40 лет. Астров и Федя Протасов. Одного из них, как Ты знаешь…»
Между прочим: симпатичная интеллигентски-чопорная привычка – в письмах, коих у меня накопилось множество, обращаться к собеседнику с заглавной буквы: «Ты», «Тебе».
«…Я даже репетировал и показал в фойе тогдашнего «Современника». Причем бы и сыграть мне их тогда именно в таком порядке: Астрова, а потом уже Федю. У Астрова еще есть зацепки (ну, хотя бы влюбленность в Елену), еще есть жизненные соки, он еще (все понимая) отговаривает от самоубийства Войницкого. Он еще попивает. Федя – пьет и дважды держит в руках револьвер. Второй раз нажимает на курок. Вообще, я полагаю, что когда человек все понял про себя и недоволен прожитой жизнью… Нет, не так! Недоволен не жизнью, а
Итак: Астров и Протасов. Интересно, что уже тогда, в 37 лет, я думал и об Арбенине. В те же годы я хотел играть такие роли, как
Это не значит, что я бы не мог сыграть, скажем, Ганю Иволгина или Ивана Карамазова, но в Булгакове (при том, что экранизировать «Мастера» нельзя) я бы мог играть, как мне кажется, многое. В молодости – Шервинского, потом бы и Турбина (лучше из романа), когда-то и в «Зойкиной» Аметистова и т. д. Стихия игры Булгакова мне очень близка. Так мне кажется. Но кое-что из моих осознанных или полуосознанных мечтаний находило выход в Кочкареве (чертике), в Дон Жуане (бесстрашном цинике), в Григе-игроке, в Дульчине – Янковском. А более скрытое и глубокое во мне – в толстовской постановке (телеэкранизация пьесы Толстого «И свет во тьме светит». – Ст. Р.) и прочих телеспектаклях, и прочих экзерсисах.
Вот так длинно и бестолково я ответил, как мог, на Твой вопрос».
Перечитав все это годы спустя, думаю: не с нечаянным ли садизмом толкнул я моего друга на такой перечень- мартиролог? Или, наоборот, как всякая ностальгия – не по несыгранным ролям, так по душевному состоянию, в котором они обдумывались, – это как психотерапия?
Не знаю. Конечно, можно утешиться тем, что, не сыграв Кречинского (вот уж его роль!), Козаков все же как бы сыграл его, отдав в своем телефильме Ефремову-младшему; как Дульчина – Олегу Янковскому. Но актерская кожа ранима, царапины на ней не заживают, словно при гемофилии, и какой, в сущности, горечью пронизан пересказ анекдотического, смешного случая – как где-то в Средней Азии к Козакову подошел древний старец, запомнивший его по фильму «Человек-амфибия» и перепутавший мерзавца Зуриту с Ихтиандром. Подошел и спросил:
– Слушай, ты живой или рыба?
– Я, – рассказывал Миша, – хохотал и при этом думал: «Был Гамлет, был Сирано»…
И – второе проклятье: зависимость артиста… Нет, сейчас говорю не о той зависимости от театра как от системы, что решила судьбу «отщепенца Р.»; уж Козаков-то, неотвратимо сделавшись режиссером, брал и брал реванш за реваншем. Говорю о другом: допустим, о Бабочкине, заслоненном, поглощенном своим же Чапаевым. Об Александре Демьяненко, для зрителей и, что, может быть, хуже, для режиссеров так и оставшемся Шуриком.