Читаем Книга прощаний полностью

Во-первых, кошмар отечественного кинопроизводства (впрочем, не помешавший двум более терпеливо-покладистым режиссерам оба раза доводить работу, оборванную Козаковым, до конца – о художественных результатах завершения с деликатностью промолчу). Снимая не просто костюмный, но всерьез исторический фильм, Козаков хотел быть максималистски дотошным, обходясь без подделок, без липы, без фальши (а его утешали: стоит же в фильме про Ломоносова кресло XIX века – и хоть бы хны!); на него валились нарушения обязательств, унизительная нехватка средств, провалы, проколы, прогулы, всевозможные срывы, включая то, что негритенок Баррик (вот уж поистине черный юмор!) нахватал двоек и мама не позволяет ему выступить в роли грума. Но в том, что Козаков тогда записал, мотив, в общем, однообразен – самообвинение:

«Я ничего не чувствую. Вернее, я чувствую тоску и страх. Ибо каждый сантиметр картины, которую предстоит снимать, меня заранее ужасает. Я только понимаю, что произошла трагическая ошибка уже в сценарии и во всех вариантах замысла…»

В самом деле – это и было во-вторых и в главных, – к КРАХУ привело ощущение невозможности в принципе адекватно снять загадочнейшую из пушкинских вещей. Ощущение, которое вначале и подстегнуло надежду совершить невозможное.

Безумие?

О да – в высоком, творческом смысле, превозмогающее даже трезвость умного человека, которому, кажется, следовало бы понимать, что невозможное – невозможно. Ту трезвость, которая, скажем, в другом случае побудила полускандально уйти из спектакля Эфроса по «Мертвым душам», отказавшись играть самого автора поэмы, Гоголя, гения.

До сих пор не решусь разобраться, насколько был прав или не прав Козаков, взрывая спектакль своим непокорством. Помню свой телефонный разговор с Эфросом, его усталый голос, без злобы сетующий на то, что «Миша все силы тратит на разрушение спектакля» (увы, так и не сложившегося), и даже странную в этих устах просьбу «повлиять на Мишу». Как будто подобное было тогда возможно.

Вспоминать, так вспоминать: был случай, когда меня тоже просили «повлиять», и это одно из моих любимых воспоминаний.

Год 1985-й, черненковский, суперзастойный, до тоски унизительный. Звонит Регина, тогдашняя жена Козакова:

– Стасик, я прошу тебя поговорить с Мишей. Завтра, на своем вечере в ЦДРИ, он хочет прочесть «Реквием» Ахматовой.

Неужто нынче надо уже пояснять, что это значило в те- то годы? Правда, Козаков решался время от времени публично читать своего любимого и тогда еще отнюдь не широко известного, неназываемо-запретного Бродского, но – «Реквием», за одно хранение коего в рукописи еще недавно, я знаю, сажали!…

Что ж, как не понять тревоги любящей женщины. Звоню и я:

– Ты понимаешь, что это тебе может грозить в лучшем случае прекращением всех выступлений?

– Понимаю.

– А то, что, если это случится, уже невозможен обратный ход? То есть нельзя будет каяться и просить прощения.

– Я все понимаю.

– Тогда – нормально…

И на следующий вечер гордо любуюсь, как он, бледный от значительности происходящего, читает:

…Звезды смерти стояли над нами,

И безвинная корчилась Русь

Под кровавыми сапогами

И под шинами черных марусь.

Читает – замечательно! И пестрый зал, с немалым процентом завмагов и модных парикмахерш, волей-неволей проникается сознанием этой значительности…

Актерское самолюбие? Почему бы и нет. Сладость риска? Для мужчины – естественно. Но главное – это ему было необходимо, чтобы не опротиветь себе, чтобы не чувствовать себя оскорбительно несвободным. Без этого – о каком «легком дыхании» можно говорить?

…И вот – «Король Лир», к которому Козаков начал путь Гамлетом, что для символики слишком прямолинейно, однако же – факт. (Кстати, его хорошая шутка: сыграв Полония в вульгарном спектакле Глеба Панфилова – и уйдя из него, как из эфросовской «Дороги», – а еще позже, у Петера Штайна, тень отца Гамлета, Миша скажет, что его следующая роль в этой пьесе – череп Йорика.)

Вдруг понимаю: все, что я рассказывал о нем вплоть до последних строк, – как раз о его Лире. Не только о пути к этой роли, который не может не быть мучительным, но и о пути, совершаемом самим по себе шекспировским королем. Ведь он, старец, в начале трагедии еще по-юношески своенравен и самонадеян, деспотичен, как деспотична сама молодость, для которой в формуле «я и мир» ударение на «я». И – через, обиды, предательства, отчаяние, через безумиеприходит к пониманию самого что ни на есть сущего.

Перейти на страницу:

Все книги серии Коллекция /Текст

Книга прощаний
Книга прощаний

Книга воспоминаний Станислава Борисовича Рассадина. Так получилось, что С.Б. Рассадин был первым, кому Булат Окуджава исполнял свои песни, первым, кто писал об Олеге Чухонцеве и Василии Аксенове, первым, кто прочитал рассказ неизвестного в то время Фазиля Искандера, первым, кто определил новые тенденции в интеллектуальной жизни России - в статье "Шестидесятники" (журнал "Юность", 1960, № 12) он дал название этому уникальному явлению в жизни страны, оказавшему огромное влияние на дальнейшее развитие русской культуры и русского общества в целом. "Книга прощаний" Рассадина - это повествование о его друзьях, замечательных, талантливых людях, составивших цвет русской культуры второй половины ХХ столетия, - К.И. Чуковском, Н.Я. Мандельштам, Б.Ш. Окуджаве, Ф.А. Искандере, С.Я. Маршаке, М.М. Козакове, Н.М. Коржавине, Д.С. Самойлове, А.А. Галиче и других. Их портреты - в какой-то степени коллективный портрет русского интеллигента второй половины ХХ века. "Просматривая эту книгу, - пишет автор, - сам не совсем и не всегда понимаю, почему многие из тех, кого встречал, любил и люблю, оказался на ее обочине или за ее пределами... Хотя один из принципов отбора ясно вижу... Многие из вспомянутых мною - как раз те, кто, вопреки испытаниям, выстояли, выстроили свою судьбу, не дали ей покоситься". Книга проиллюстрирована уникальными фотографиями из авторского архива.

Автор Неизвестeн

Биографии и Мемуары / Публицистика / Историческая проза
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже