Никто, пожалуй – а я ведь уже поминал с признательностью замечательных стариков! – не влиял на меня с такой подавляющей силой, как тот, которого я почти сразу стал звать Эмочкой, Эмкой. Что – говорю о влиянии – иных раздражало, по крайней мере во мне. Цитирую дневниковые записи прозаика Марка Харитонова (его книгу «Стенография конца века») – о том, как однажды Давид Самойлов в разговоре с ним хвалебно отозвался о моих писаниях. «Когда я напомнил ему…» Как трогательно: действительно, вдруг тот позабыл? «…Что прежде он не особенно жаловал этого критика, он объяснил: «Они из всего стараются извлечь идею. У Рассадина, Бена Сарнова любимым поэтом был Эмка Мандель. Потому что им нравились у него идеи».
Сейчас, пересказывает Харитонов самойловские слова, «ему нравится, что критик…». То бишь – я, но это «нравится» к настоящему разговору отношения уже не имеет.
Другое дело, что потом я же долгие годы выпрастывался из-под Коржавина, как из-под навалившейся медвежьей туши, навсегда сохранив благодарность за, худо-бедно, вправленные мозги. Да и по молодости иной раз позволял себе бунт – не беспощадный, но уж точно бессмысленный, ибо он был немедленно подавляем.
«Стасик!
Мне очень не по себе после нашего сегодняшнего разговора. Я не понял ничего из того, что ты говоришь.
Не понял, почему у меня появилось самомнение… Не понял, какие общие для меня недостатки проявляются в моей незаконченной поэме, к тому же недостатки, являющиеся продолжением достоинств.
…Разумеется, ты можешь смотреть на мое творчество не совсем так и даже совсем не так, как я сам. Но…»
Ей-Богу, не помню, какие мои слова и о чем вызвали эту суровую отповедь в письме далекого 1962 года, но – иг важно: важна сила убежденности, которой и на тот раз томил меня мой товарищ:
«Я знаю, что сейчас в литературе наступает – временно, очень даже временно – период разброда, период, когда приятней не знать и заниматься лит. обработкой, чем шать и писать.
…И одним из проявлений этого разброда я считаю мой с тобой сегодняшний разговор. В силу своего самомнения и никогда не побоюсь оказаться в одиночестве – но все же это очень грустно. Даже для меня.
Но практика показывает, что, если отказываться от себя, одиночество бывает хуже и безысходней.
Теперь о формах поведения. 15 лет назад я, когда что- нибудь знал, разговаривал так же уверенно, как теперь. И с людьми, у которых были книги (понятно, собственные, вышедшие в свет; у Коржавина его первая появится годом позже письма. –
И т. д.
В общем, я тут же трусливо дал задний ход, покаялся во фракционности или там левом уклоне, в следующем письме вместо холодного: «Стасик!» вновь заслужив «милого Стасиньку». Но вовсе из подозрения не вышел, раз уж пятнадцатью годами позже, в письме из эмиграции, из США, читал сказанное не в укор, в похвалу:
«Дорогой Стасик!
Только что прочел в «Воплях» («Вопросы литературы». –
Одно утешение, впрочем, серьезное. Вспомним: «если отказываться от себя, одиночество бывает хуже и безысходней». Такая вот непеременчивая