Дух – как символ религиозности или хотя бы как понимание, что в искусстве и попросту в жизни существует нечто, возможно и даже наверняка, до конца непостижное, но постоянное и незыблемое. О чем, в сущности, Липкин говорил и в письме ко мне:
«Удивился, узнав, что Бен отговаривает Вас писать о Владимире Григорьевиче (Бенедиктове. -
Господи! Да не здесь ли как раз разгадка моей личной головоломки – насчет посвящения мне того самого стихотворения? И поверит ли мне читатель, что я и вправду только сейчас, обнаружив совпадение дат под письмом и стихами, то есть их
Так или иначе, вне всего этого не понять удивительной
В 1943-м (!) в воюющем Сталинграде (!) Липкин пишет стихотворение «Имена» – о праотце Адаме, дающем названия всему сущему и запинающемся перед словом-понятием «смерть». И когда, почти шестьдесят лет спустя, в день его девяностолетия, в переделкинском милом музейчике Булата Окуджавы, он средь немногих избранных стихотворений читает и это, дело не только в том, что стихи оказываются не слабее более поздних. Они – повторю, на удивление, этим являя именно липкинский феномен, – нисколько не инородны рядом с ними. Словно не протекали годы, не было никакой… Да не то что – революции в пределах единой поэтической системы, но и эволюция – была ли?
Впечатление, конечно, поверхностное, значит, и упрощенное, но важно, что от него не отделаться.
Как бы Липкин-мемуарист ни уточнял, деликатничая, былое свое несогласие с Мандельштамом, с беспечностью подменившим одно занятие гомеровской Пенелопы другим, несогласие лишь укрепилось – в широком, не частном смысле. Оставшись нежно любимым поэтом, Мандельштам, тем более поздний, остался для Липкина и олицетворением той зашифрованной поэтики, которая ему самому противопоказана. Ибо он предельно
Тропою концентрационной,
Где ночь бессонна, как тюрьма,
Трубой канализационной,
Среди помоев и дерьма…
…Я шел. И грозен и духовен
Впервые Бог открылся мне,
Пылая пламенем газовен
В неопалимой купине.
Тут сама неопалимая купина, символ уж никак не трагический, сопоставлена, даже съединена с пламенем уничтожения, отчего сравнение его, пламени, с нею, купиной, делает образ в особенности трагическим: коли так, то и га- зовни, что ли, неистощимы? И если зацитирована фраза Теодора Адорно, что после Освенцима нельзя писать стихи, то, выходит, Липкин писал как раз такие, которые можно, нужно писать…
До сих пор с неостывшей яростью вспоминаю, как строчки из стихотворения «Союз»: «Человечество быть не сумеет без народа по имени И» – вызвали, без преувеличения, травлю. Глумливую: «Что это за народ имеет в виду Семен