«Читал газетку эстонского Народного фронта, очень смелую, но притом разумную, с предложением русским – вступать, образовывать свою секцию; с рассказом, как в Нарве секретарь райкома пытается стравить русских и эстонцев etc. С непривычки все это страшновато, но непривычек у нас вряд ли меньше, чем привычек… Только здесь (в Пицунде. – Ст. Р.) почувствовал, насколько устал: сплю и купаюсь, сплю и купаюсь: ведь в последние недели окончательно сделал «Грибоедова», гнал и гнал «Раевского» (но еше много впереди), готовил «Катынскую» публикацию, сделал для «Юности» 6 листов из своей ленинградской книжки о фр. революции, бтделал для «Огонька» статью об Италии, да еще меня ихний отв. секретарь Глотов долго интервьюировал, да еще у Томки (дочь. – Ст. Р.) в школе и музее Герцена болтал, да еще занимался нашими бумажками в ин. комиссии по поводу предполагаемой 10 – 20/XII Пушк. конференции в ФРГ. В общем – расхвастался и жду вашенского списка, каковой, точно знаю, не меньше; жажду иронии, сплетен, осуждения моих ошибок, обычной непочтительности и обычного дружества».
1989-й, июль:
«Liebe Stasicuses!
(я теперь только на соответствующем языке!)
Позавчера прибыли из Мюнхена (до того – Кельн). В Кельне заседали в «гнезде» (понимай: согласно привычной терминологии, «антисоветском». -
…Мы – через Кельн (где общались с Левой Копелевым и семьей Камила), представьте, что для доставки урны с прахом (покойного Камила Икрамова. – Ст. Р.) в СССР ее должны освидетельствовать, раскрыть в сов. посольстве – «нет ли бриллиантов?» Лева, впрочем, ничего, общался в Бонне с Горбачевым, который воскликнул: «Так Вы и есть тот самый Копелев!»
Затем – «по Баварии хмельной», 4 дня в Мюнхене. Город столь прелестен, ухожен, удобен, как и 50 лет назад; а попался бы я кому-нибудь на улице в 1939-м – эх-хе-хе – и в гестапо. Наша страна все же хоть позволяет понять, что были тут зверства и лагеря, а Германия – ну прямо не догадаешься!»
Вольно было мне пошучивать, переиначивая Достоевского: «Широк еврейский человек, хорошо бы сузить», – иначе он жить не умел. Потому что был – историк? Да. Но и человек, живший с надрывавшимся сердцем, а повода для надрыва искать не приходилось. «Знаешь, – сказал он моей жене в пору, когда метался между двумя семьями, – в Гульрипши я уплыву подальше от всех и плачу, плачу…»
…«Печальная новость, – записал 1 декабря 89-го года в своем дневнике Давид Самойлов, – в одночасье скончался Натан Эйдельман. Жалко его, больно. Опустело еще одно важное место.
Я знал его более четверти века. Высоко ценю «Лунина», написанного с блеском и талантом. Мы неизменно были дружественны и уважительны друг к другу. Встречались редко. Но всегда было ощущение, что где-то есть Эйдельман, энергичный аккумулятор и генератор идей, столь важных для нашего общества».
А всего две недели спустя: «Известие о смерти Андрея Дмитриевича Сахарова. Тоска, тоска».
В феврале следующего года умрет сам Давид, для Эйдельмана и для меня, как для многих, Дезик.
Когда я читал эти его дневниковые записи, то вспомнил, что оба раза, при известии о смерти сперва Сахарова, потом Самойлова, в голову сразу же приходило: как хорошо, что об этом не узнает Натан!
(Как не узнал он и о крушении многих своих – и наших – надежд, связанных с перестройкой.)
Когда-то я упрекнул его (у кого половина Москвы ходила в друзьях, по крайней мере, считала другом его): ты же не отличаешь настоящих друзей от, по театральному выражаясь, сыров. Он обиделся, на следующий день позвонил, сказав: долго думал над моими словами и решил, что я не прав. Отличает, и даже очень. Но так ли? Полагаю, все-таки – нет, во всяком случае, не вполне, но вот что меня осенило в самый день его похорон, на поминках, и я тогда впервые об этом сказал за столиком в ЦДЛ, где сидели рядом – Миша Козаков, Володя Рецептер, Фазиль Искандер.