Кстати сказать, там и вправду были квартиры, жилье; последние жильцы удалились, кажется, во время блокады. Нет, позже. Был там у меня свойственник, что ли. Переночуешь и чувствуешь, как у тебя ноют и пухнут суставы. А Трубецкой бастион был пуст: окна выбиты, ветер свистел и гонял сор…»
Полагаю, что являюсь владельцем сокровища – нескольких десятков писем от Юрия Владимировича Давыдова, моего нежного друга Юры. Мы ведь обитали еще в эпистолярной эпохе, зуд переписки атадел не только нами, и не зря Давыдов писал мне: «…Пока ты живешь в Москве, я могу даже и неделями тебя не видеть, в телефон не слышать, а стоит тебе уехать, как меня не только тянет «на общение», нет, я тотчас ощущаю образование какой-то зияющей пустоты… Отчего так, а?»
Вот и строю эту главу на его письмах – тем более какова проза! Даром что назначалась одному-единственному читателю.
Итак, продолжим, по возможности не прерывая:
«…По ходу дела в моих «Тучах» (окончательное название – «Соломенная сторожка». – Ст. Р.) будет эпизод: генерал-губернатор Восточной Сибири, ревизуя летом 1870 года вверенный ему край, посещает Нерчинскую округу. Как мне пофартило прошлой осенью! Теперь, сейчас вспоминаю не прелесть даурских березок, очень изящныхи, по-моему, белоснежнее наших, ну прямо как творожок, и не сопки вспоминаю и не третье-четвертое, а тишину. Я такой нигде никогда не слыхивал. Ни в вятских лесах, ни на Сахалине, ни на Кольском полуострове. В Забайкалье это не просто отсутствие шума, это не нечто из шелеста листвы или звона речки, а это что-то огромное и, главное, как бы существующее совершенно самостоятельно, как вот самостоятельно существует эта или та сопка. Какая-то ТИШИНИЩА!
Я твою реакцию на «Тучи» предполагал. И то, что бесов учуял, это правильно. Смешно было бы говорить о
Сбегал в лавочку…»
Ну наконец-то!
«…И продолжаю.
Как заведено в сельских местностях, лавочница открывает свой вас ист дас, когда ей заблагорассудится. Пришлось ждать минут пятнадцать, пролетевшие незаметно, ибо, сидя на крыльце, слушал треп трех пожилых мужиков, каковые явились из-за реки не за одной на троих, как городские пижоны, а за тремя на троих, что уже само по себе настроило меня вполне дружелюбно… Так вот, один из них – беретик, ковбоечка, на темном лице белесая щетинка – добродушнейше живописал, как его («Я пьяненькой был») подсек милиционер. Да, забыл сказать, что в Тучко- во-то он, «пьяненькой», прикатил на велосипеде, надеясь успеть «до закрытия» и тотчас отбыть в Сонино (деревня в пять дворов на левом берегу Москвы-реки), где его дожидались «товарышши»…
Я несколько отвлекся от мужиков, и ты сейчас по свойству моих заметок поймешь, «куда» я отвлекался. Видишь ли, друг мой Стасик, в одиноком поедании пищи есть что- то собачье; во всяком случае, я вот так ощущаю себя, даже в самом наклоне над миской есть что-то, повторяю, собачье. В одиноком приятии рюмочки есть высокая поэзия. Соединяя первое со вторым, то есть ядение с питием, получаешь отменную, крепкую прозу»…
А я что говорил?
«Итак, рассказчика задержал милиционер и поступил прежестоко: вывинтил из колес ту штукенцию (винтиль, вентель?), которая удерживает в шинах воздух. Обезножив веломашину, милиционер сказал: «Ступай пехом. Драндулет можешь оставить в отделении. Придешь завтра. И не забудь червонец!» Бедный велосипедист, верный долгу «товарышшества», взмолился о пощаде, честно объясняя причину своей поспешности. Милиционер остался неумолим, как само государство. Мужик трижды совался в отделение, пытаясь выручить свою самобеглую коляску. И трижды получал, как он выразился, «пендель по ж…». Рассказывал он про эти «пендели» наиподробнейше, с удовольствием и даже с уважением к милиционеру, который не потяготился трижды вытягивать ногу, и притом столь метко.