Давыдов, сам тому несколько удивляясь, говорил, что ему важно как бы физическое прикосновение к истории. Будь то мимолетное детское воспоминание о Вере Фигнер, в тридцатых годах случайно увиденной на станции Валентиновка, возле поселка политкаторжан (так и спрашивали: «Как тут пройти к каторжанам?»), или дружба с Еленой Бруновной Лопатиной, внучкой одного из любимейших давыдовских героев. Дружба, к коей отчасти был причащен и я, будучи приведен им на день рождения к «Бруновне», – впрочем, тот вечер не обошелся без шероховатости. Один из гостей, старинный приятель именинницы, с громкой -двойной! – графской фамилией, стал восхвалять, в пику Ежову и Берии, рыцарей революции Дзержинского и Менжинского. Я, соответственно подогретый, громогласно и их причислил к бандитам, после чего бедный граф (теперь со смущением соображаю: заробев, как говорится, поротой задницей, – а время стояло наглухо брежневское, сталини- зирующееся) покинул застолье, и уже от входной двери доносились его возмущенные восклицания: «Что он говорит! Что он говорит!!»
Стоп. Почему – и не впервой в этой книге – вспоминается преимущественно забавное? Конечно, и потому, что Юра Давыдов был носителем той
«Тяга к историкам – проявление зрелости. Правда, робкое… у тебя. Ничего, дорогой, поспеешь в срок. А теперь серьезно: Тарле
«В истории, как, впрочем, и в других областях, надо различать сведения и знание. Первое лишь предполагает второе: второе не бывает без первого. Первое – дело наживное; второе – от Бога. И тут я разделяю твое восхищение пензенским семинаристом и провалившимся кандидатом в Первую Государственную думу. У Ключевского есть то, чего нет у бессчетного множества профессоров и академиков, не говоря уж о беллетристах, о нашем брате: художественного исторического мышления. Именно мышления, а не стиля, хотя я очень люблю и стиль его; но – главное, определяющее – мышление художественное. Ты даже не представляешь, какие грандиозные баталии происходят между видами-подвидами-отрядами-подотряда- ми историков по поводу, скажем, например, понятия «исторический факт». У-у-у, голова кругом!… Или вот теперь пушен в ход математический анализ исторического материала. И все это, разумеется, интересно. Да вот художественность-то исторического мышления по-прежнему редкость из редкостей. (Ты, конечно, «сечешь», что я говорю не о живописности, которой хватало с лихвой и Карамзину, и Костомарову, а французы, наверное, такие фейерверки пускают, что и версалям не снилось.) Фауст (?) у Гете предупреждал: «Не трогайте далекой старины; нам не сломать ее семи печатей, а то, что духом времени зовут, есть дух профессоров и их понятий». Так вот, тайна Ключевского, по-моему, как раз в том, что он постигает дух времени, не вызывая в нас подозрения на присутствие духа профессорского. (Любопытно, как этот семинарист понимал дворянство; обратного, т. е. чтобы дворянство понимало разночинцев, заключить, пожалуй, нельзя, исключая, может быть, предсказания де Кюстина, да и тот ведь не русский дворянин.)».
Это – из письма 1976 года. А годом раньше, в размышлении над «Двумя связками писем» («Соломенная сторожка»), еще не зная, что много позже как необходимость возникнет «Бестселлер», – о герое обеих книг, не отпускающем Давыдова от себя все том же «партизане» Лопатине:
«Вдруг глянул на лопатинскую судьбу – и ему подобных, хотя он выдается из любых «порядков», – как-тосверху, что ли, и заспотыкался, чувствуя непосильность задачи»…
Так – неизбежно мучительно – проходит