– Конечно, «мо» было содержательней смысла, лежащего на поверхности, даже в обобщенном его толковании – как овладения или неовладения культурой. Не выходя из тесных границ этой острой фразы, можно сказать: дело было и в том, что вычитывали в «Капитанской дочке» и ее, условно говоря, прочитавшие. Непреклонность следования правилам чести (Петруша Гринев)? Соблазнительность рабской преданности (Савельич)? Готовность к «перемене позиции», к беззастенчивому переметничеству (Швабрин)? О «бессмысленном и беспощадном» бунте, о пугачевщине покуда не думалось.
Говоря короче, статья Коржавина воспринималась – в серьезнейшем смысле и была – явлением общественным.
1
1ем, впрочем, всегда оказывается акт вразумления, в согласии с каковым дважды два – четыре, а не шестнадцать, не четырнадцать, даже не десять: в данном случае приближение к «банальной истине» истинности не прибавляет… Хотя я уже почти пересказываю коржавинскую же «Арифметическую басню» 1957 года, где участь знающих правильный отпет выглядит безнадежно печальной: «Тот вывод люди шутками встречали и в тюрьмы за него не заключали…»Заключали, заключали! Как заключили самого автора.
Итак, одних тогда восхитила ясность его мышления («…Поэтическая форма больше похожа не на форму одежды, которую человек может выбрать по своему произволу, а на ту, в которой он себя ощущает, когда говорит: «Я в форме»), других яростно возбудила как попытка ограничить свободу творчества.
Помнится, мы с Бенедиктом Сарновым, безусловные сторонники Коржавина, факультативно веселясь, сочинили стишок, длинно озаглавленный: «Поэту Коржавину, именующему себя Эмма», – отчасти дабы его подразнить, отчасти пародируя логику нападок на него:
– Суки! – вскричал адресат эпиграммы, услышав ее из наших уст. –
– Но это же будет совсем неправда, – недоуменно возразил поэт, шутки не оценив. И был, разумеется, прав и в одном, и в другом.
Чуть не добавил: прав, как всегда. Да сам он и считал – как считает – именно так.
Никто, пожалуй – а я ведь уже поминал с признательностью замечательных стариков! – не влиял на меня с такой подавляющей силой, как тот, которого я почти сразу стал звать Эмочкой, Эмкой. Что – говорю о влиянии – иных раздражало, по крайней мере во мне. Цитирую дневниковые записи прозаика Марка Харитонова (его книгу «Стенография конца века») – о том, как однажды Давид Самойлов в разговоре с ним хвалебно отозвался о моих писаниях. «Когда я напомнил ему…» Как трогательно: действительно, вдруг тот позабыл? «…Что прежде он не особенно жаловал этого критика, он объяснил: «Они из всего стараются извлечь идею. У Рассадина, Бена Сарнова любимым поэтом был Эмка Мандель. Потому что им нравились у него идеи».
Сейчас, пересказывает Харитонов самойловские слова, «ему нравится, что критик…». То бишь – я, но это «нравится» к настоящему разговору отношения уже не имеет.
Другое дело, что потом я же долгие годы выпрастывался из-под Коржавина, как из-под навалившейся медвежьей туши, навсегда сохранив благодарность за, худо-бедно, вправленные мозги. Да и по молодости иной раз позволял себе бунт – не беспощадный, но уж точно бессмысленный, ибо он был немедленно подавляем.
«Стасик!
Мне очень не по себе после нашего сегодняшнего разговора. Я не понял ничего из того, что ты говоришь.
Не понял, почему у меня появилось самомнение… Не понял, какие общие для меня недостатки проявляются в моей незаконченной поэме, к тому же недостатки, являющиеся продолжением достоинств.
…Разумеется, ты можешь смотреть на мое творчество не совсем так и даже совсем не так, как я сам. Но…»
Ей-Богу, не помню, какие мои слова и о чем вызвали эту суровую отповедь в письме далекого 1962 года, но – иг важно: важна сила убежденности, которой и на тот раз томил меня мой товарищ:
«Я знаю, что сейчас в литературе наступает – временно, очень даже временно – период разброда, период, когда приятней не знать и заниматься лит. обработкой, чем шать и писать.
…И одним из проявлений этого разброда я считаю мой с тобой сегодняшний разговор. В силу своего самомнения и никогда не побоюсь оказаться в одиночестве – но все же это очень грустно. Даже для меня.
Но практика показывает, что, если отказываться от себя, одиночество бывает хуже и безысходней.