– Мы с Мимой, – сказал он однажды мне (Мима – это домашнее имя его жены), – каждое утро благодарим Бога за то, что Он не наделил нас талантом.
Понимай: без таланта – спокойнее. Безопаснее. Благополучнее. И повернется ль язык упрекать того, кто чудом выжил в войну (ему осколком распороло живот, и он, собрав вывалившиеся кишки в солдатскую пилотку, сам побрел к медсанбату), кто был устрашен государственным антисемитизмом и, что существенно, действительно, начав как поэт, понял ограниченность собственного таланта и выбрал честное ремесло? Что, между прочим, дало ему возможность не только «присочинить стихосложение» кому бы то ни было, но превосходно перевести, скажем, армянского гения Нарекаци и псалмы Ветхого Завета…
Итак, Кулиев. Большой поэт крохотной Балкарии, получивший – благодаря переводу – не просто известность, но славу. Да это – ладно! Ее, славы, было куда больше у того же Гамзатова, но если скажу, что Кайсына чтил сам Николай Михайлович Любимов, знавший таки толк в проблеме соотношений оригинала и перевода, или что его почитаемым другом был отвечавший ему взаимностью Липкин, – не промелькнет ли и в этих словах жалкой попытки доказать, что дело, мол, не в «присочинении»?
Кстати, Семен Израилевич был в некотором смысле учителем и юного Расула Гамзатова. Во всяком случае, народный поэт Дагестана Гамзат Цадаса, отправляя сына в Москву из родного аула Цада, наказал ему непременно явиться именно к Липкину. Что Расул и исполнил, по рассказу С. И., трогательно разувшись при входе в дом, где тот обитал с семьей в коммуналке: снял и оставил на тротуаре галоши, естественно тут же украденные.
Тем более здесь придется к слову то, что Липкин, как он мне признавался, считал себя несколько виноватым ввозникновении пристрастной ревности Расула к Кайсыну (о чем знали не все, поскольку на людях они демонстрировали исключительное дружелюбие). Причина была будто бы в том, что в годы, когда Кулиев находился с другими балкарцами в сталинской ссылке, С. И. неосторожно сказал Гамзатову:
– Вы сейчас лучший поэт Кавказа, но только потому, что Кайсын Кулиев живет в Киргизии.
Оказалось, такое запоминается…
Впрочем, куда важнее другое: по-своему злопамятным показало себя само государство – да, оно, которое, кажется, уж никак не обошло бывшего ссыльного милостями и почестями. Депутатство, госпремии, ордена… Но до наград высочайших его все-таки не допустили.
Почему?
Он сам мне рассказывал, что, когда его выдвинули на Ленинскую премию, один из собратьев по Кавказу и по перу (имени не называю, обладая свидетельством одного лишь Кайсына, и, хотя не верить ему не могу, все-таки осторожничаю) ходил по большим кабинетам:
– Кайсыну не надо давать. Он сидел.
Да и собратья из метрополии, то ли Кожевников, то ли Грибачев, а скорее всего, оба вместе, тоже высказались на заседании Комитета по премиям: дескать, стихи неплохие, однако:
– Они могли появиться и во времена Гомера!
Между прочим, наилучший из комплиментов. И – чистая правда: я сам, кажется, только однажды в кулиевских книгах повстречал слово «партия» – в несильном стихотворении периода «оттепели», где он благодарил наследников Ильича за то, что они вернули балкарцев из ссылки.
(Впрочем, нет, виноват: была еще «Горская поэма о Ленине», где вождь мирового пролетариата оказался – опять-таки в «оттепельном» духе – соответствующим образом мифологизирован. Вплоть до того, что: «И вижу я, как раскрывает он том Тютчева в старинном переплете…» Прелестная проговорка: «и вижу я…» Каждый видит, чего ему хочется.)
Не без горечи и не без юмора вспоминаю ночной Кай- сынов звонок – в завершение дня, когда ему должны были присудить «Гертруду», золотую звезду Героя.
– Так они и не дали мне Героя… – Голос его был силь- rio хмельным и по-детски обиженным. Впрочем, тут же последовала самоирония: – Видно, я им плохо служу…
Я не то чтобы всерьез разозлился, совсем нет, но наиграл – по мгновенной душевной подсказке – злую безжалостность. Роль расчета исполнила интуиция.
– И очень хорошо! Я рад, что тебе не дали!
– Почему?!
Он так изумился моему бессердечию, что протрезвел.
– Потому! Ты что ж… – Экспрессии ради я добавил толику ненормативной лексики, хотя вообще в разговорах с ним, чтя его возраст и неприязнь к матерщине, подобного избегал. – Хочешь быть в той литературе, где твой Пастернак, а награды получать, как Софронов?
Пастернак, как Ахматова и Твардовский (но не Мандельштам – тут мы расходились [2]
), был для него святым именем.– Не в этом дело, – ответил трезвый Кайсын. – Но ты же знаешь, каким счастьем это было бы для моего народа.
И тут мне крыть стало нечем: я знал. Хотя – какой, в сущности, ужас, что самоутверждение целого народа зависело от побрякушки, которую власть навесит или не навесит на его замечательного поэта.