Мама смотрела, как я играю. Она умилялась моим ужимкам и смеялась над ними от всей души.
Мне надоело играть с ленточками. Я повернулся к субботним свечам, горевшим на столе, и увидел двух мотыльков, круживших над пламенем. Вот-вот они сгорят.
Мне стало жаль мотыльков, и я попросил маму:
— Мама, скажи им, чтобы они не приближались к огню, а то, чего доброго, беда случится.
Услышав мои слова, мама снова принялась меня целовать.
— Золотце ты мое, чтобы ты был у меня здоровым и сильным, добрая ты моя душа.
Я очень рассердился на маму. Вместо того чтобы предупредить мотыльков, она меня целует. Тем временем оба мотылька сгорели в пламени маминых субботних свечей.
Мама заметила, что я нахмурился. Она поняла, что я сержусь на нее, и стала оправдываться:
— Не сердись на меня, сокровище мое, не сердись на маму.
Я строго сказал ей, что сержусь, и сильно сержусь, и потому сержусь, что из-за ее легкомыслия погибли две Божьи твари.
— Ты обязана была предупредить их, мама. Твоим долгом было предупредить их. Почему ты их не предупредила?
Мама удивленно посмотрела на меня — так ошарашил ее мой выговор.
— О чем ты говоришь, дитя мое? Даже если бы я им сказала, разве они поняли бы меня? Они не знают моего языка, а я — их.
Сказанное мамой было новостью для меня. На земле один не понимает другого, если не знает его языка. Я вдруг понял, сколько несчастий может случиться от такой неразберихи. Я увидел ограниченность земных созданий, и мне стало их очень жаль.
Мама смотрела мне прямо в глаза. Я знал, что она не виновата. Она ничего не могла сказать мотылькам. Настоящим виновником был я. Ведь я мог предупредить их на их языке, но не сделал этого. Я хотел, чтобы мама заслужила мицву[17]
. Я хотел исполнить заповедь почитания родителей и в результате взял большой грех на душу.Я стал утешать маму, успокаивать ее, просить, чтобы она простила мне мой гнев.
— Понимаешь, мама, — сказал я, — я немного устал и нервничаю после дальнего пути.
Мама сразу простила меня. Как любую маму, ее не нужно было долго упрашивать. Она погладила меня по головке своей мягкой рукой и снова спросила:
— Может быть, ты хочешь отдохнуть, родненький? Иди ляг в колыбельку, а мама тебе споет.
Я видел, что колыбельная дрожит на маминых губах. И хоть мне было любопытно послушать, я все-таки попросил:
— Позволь мне, мама, прошу тебя. Я хочу дождаться, пока папа не вернется из синагоги. Хочу послушать, как он делает кидеш. Хочу встретить мою первую субботу с папой и мамой за столом. А после еды я помогу папе петь змирес[18]
.Ничего больше не сказала мне моя мама. Она поднялась, достала из буфета бутылку водки[19]
и две стопки, одну для папы, другую для меня, и поставила их на стол рядом с халой, прикрытой салфеткой[20], а потом села к окну и стала ждать папу.В окне дрожала звезда, святая субботняя звезда[21]
. Она показалась мне знакомой, и я тихонько, чтобы мама не услышала, попросил звезду передать привет моему другу Писунчику.Мама смотрела в окно, я сидел на стуле и не мог наглядеться на ее прекрасное лицо. Вдруг она повернулась ко мне, прижала палец к губам и сказала:
— Ш-ш-ш… Папочка идет.
Я подбежал к маме и попросил ее не говорить папе о том, что я здесь. Я спрячусь за шкафом и появлюсь неожиданно.
Мама разрешила. Что бы я ни захотел в этот первый пятничный вечер, мама мне все разрешала.
Я услышал папины шаги и юркнул за шкаф. Папа открыл дверь и нараспев произнес:
— Доброй субботы!
Из-за шкафа я мог хорошо разглядеть папу. Рост средний, черная борода, черные глаза, морщины на лбу, озабоченное лицо. Что мне в нем сразу не понравилось, так это привычка говорить себе под нос.
Папа прохаживался по комнате туда-сюда и напевал «Шолем-алейхем»[22]
, благодаря ангелов, то есть тех ангелов, что были в доме. Мама стояла с умиленным лицом, слушая, как папа бубнит «Шолем-алейхем». Я хорошенько осмотрелся, но не увидел ни одного ангела и сильно рассердился на папу. Он врет или дурак, подумал я. Иначе я не мог объяснить его хождение по комнате и обращение к ангелам, которых не было и в помине.Папа налил себе стопку и начал делать кидеш. Я потихоньку выбрался из-за шкафа, на цыпочках подошел к столу и в тот момент, когда папа хотел поднести стопку к губам, взял свою стопку и тоже начал во весь голос делать кидеш.
Папа выронил стопку. Он стоял опешив и смотрел то на маму, то на меня, ничего не понимая.
— Принимай же гостя! — окликнула мама папу, показывая на меня пальцем. — Что ты, Файвл, глаза вылупил? Это же наш первенец, наш кадиш!
Папа продолжал стоять как прихлопнутый. Понемногу он пришел в себя, протянул мне свою волосатую руку и сказал:
— Шолем-алейхем.
— Алейхем-шолем[23]
, папа! — ответил я, и мы сели к столу.Мама подала еду. Она все время боязливо поглядывала на папу и сына, не могла на них нарадоваться и в душе желала, чтобы они понравились друг другу.
Весь ужин мы с папой промолчали. Лишь время от времени изучающе поглядывали друг на друга и продолжали есть.