Жан-Бабёф Одюбон убедил меня, что в двадцать с лишком пора жить своей головой, обеспечить будущее, обезопасившись от ударов судьбы, а для этого приумножить тот небольшой капитал, который мне удалось прихватить с собой, вложив его в деловое предприятие, затеянное им на паях с неким англичанином по имени Джордж Ките, а именно в паровой катер, стоящий у крохотной деревенской пристани в штате Кентукки. Покупка им — тотчас по получении денег — нескольких превосходных фраков ничуть не ослабила моей веры в мечту, навеянную нечистым звуком его манка, на который я полетел, словно глупая утка, ибо, подобно всем истинным негодяям, готов был поверить в любое надувательство, по размаху своему превосходящее явную и немедленную кражу.
Хоть оба мы и стремились стать капиталистами, но именно от Одюбона мне довелось узнать, что такое живопись, ибо тот частенько занимался этим ремеслом, столь же поразительным тогда для меня, как и рассказы о его отце; как и мой, тот был, по-видимому, француз, но только не ткач, а кажется, дофин, который под вымышленным именем сражался при Вэлли-Фордж вместе с самим Вашингтоном. Мы считали себя людьми практичными и покатывались со смеху при одном лишь упоминании о брате нашего приятеля Китса, мечтателе по имени Джон, который остался в Старом Свете, возжелав стать поэтом, но которому, в отличие от нас, никогда ничего не удастся достичь. Но сколь бы практичными мы ни были и как бы ни жаждали стать капиталистами, это не помогло, когда паровой котёл на катере взорвался, а местные фермеры отвергли затею Одюбона и Китса, как глупую, и предпочли пользоваться обычными барками, кои передвигались с помощью шестов или конной тяги; обитатели же лесной глухомани и негры вообще сочли за лучшее путешествовать пешком, чтобы не платить деньги, взимавшиеся нами, дабы самим как-то удержаться на плаву.
Падение интереса к катеру, вставшему на прикол, высвободило нам время для иных занятий, преимущественно для походов по лесам и охоты на птиц, коих мы приносили домой. Мне нравилось смотреть, как при помощи проволочек Одюбон придавал окровавленным тушкам такой вид, будто они взлетают или, наоборот, садятся; это выглядело очень эффектно; он расправлял им крылья и так, и эдак, а затем делал наброски карандашом и даже писал картины маслом, на которых грязные, замученные пичуги преображались в красу пернатых.
Я считал Одюбона выдающимся живописцем и не раз говорил ему это, но мои комплименты его не трогали, и он начинал бранить меня самым неблагородным образом, а его креольский акцент становился при этом ещё заметнее. Он не любил искусство. Утверждал, что этим словом называют картины после того, как они украдены и проданы. И рисовал только птиц.
Вскоре я узнал — скорей от тех птиц, коих Жану-Бабёфу не удалось подстрелить, чем от него самого, — насколько важно в этой жизни всегда оставаться движущейся мишенью, ибо сильнее всего люди любят нечто им противоположное или противостоящее. Так, например, в Америке я обнаружил, насколько там выгодно быть сразу и англичанином, и представителем английского дна; позднее, вернувшись на это самое английское дно, я неплохо сыграл на положении прибывшего из Америки искателя приключений; наконец, здесь, на Земле Ван-Димена, всем, похоже, очень пришёлся по вкусу Художник из… в общем, откуда-то, под чем, конечно, подразумевалась Европа, и всем было наплевать, какая он на самом деле посредственность. Если когда-нибудь мне удастся вернуться в Европу, то, разумеется, я сочту за непременную обязанность примерить на себя роль неправедно осуждённого и оклеветанного деревенского увальня, который, проведя полжизни в колониальной глуши, на всё таращит глаза.
Одюбон много чего знал о птицах, их повадках и законах птичьего сообщества; и картины, где он всё это изображал, производили сильное впечатление, ибо птицы на них выходили словно живые; он вовсе не стремился нарисовать мягких, пушистых пташек — наоборот, его полотна дышали суровой правдой жизни. Будто из-под крыла матери, птицы Одюбона появлялись из-под его грязных кружевных манжет уже практически взрослыми — красивыми, печальными и живыми. Именно у Одюбона я научился отыскивать для каждого изображаемого живого существа интересный характер, подмечать типичные для его облика гордость или серьёзность, жестокость или глупость, а то и прямо-таки находить в нём некую сумасшедшинку. Ведь то были не просто особи, представители определённого вида; нет, их жизнь представлялась моему другу неким подобием энциклопедии, трактующей о самых различных предметах, и ему, художнику-анималисту, оставалось лишь только одно — правда, он признавал, что порой сделать это не так просто, — постараться понять, уловить истину, а затем отразить её, показать как можно правдивее и точнее.