Менее эзотерические переживания содержались в повести о том, как брошенное невзначай мисс Анною замечание о великой силе туманов вдохновило некоего Нэсмита на изобретение парового молота; выдержки из неё я разместил в коридорах вперемежку с отрывками из рассказов о том, как во время пребывания мисс Анны в Европе скрипач Паганини заиграл на своей скрипке совсем по-новому — после того как провёл с нею вместе всего один божественный вечер — и полностью переосмыслил приёмы игры на оном инструменте, а также о том, как при полёте её на шаре вместе с братьями Монгольфье над городом Страсбургом находившийся в то время на земле некто Малу взглянул на неё в телескоп и ему тотчас явилась в голову потрясающая идея о поляризации света.
Это была тяжёлая работа, куда более утомительная в физическом смысле, чем следовало ожидать, но всё-таки, когда я выполнял её, дни не тянулись так долго, как в пору зарисовки проклятых рыбин. Месяцы состояли из множества писем, дни — из множества слов, и ум мой, ум Вилли Гоулда, был совершенно свободен, ничем не занят, не то что в прежнее время, когда я ощущал постоянно, как рыбы обретают над ним всё большую и большую власть, составляя какой-то коварный заговор. Да, Вилли Гоулд был счастлив тогда — настолько, насколько может быть счастлив каторжник на отдалённом острове. Но мысли его то и дело возвращались к Салли Дешёвке.
Он заводил друзей, поражал окружающих усердием и хитроумной изобретательностью. Он проявил себя непревзойдённым каллиграфом, привнеся в труд свой и тот небольшой опыт, который приобрёл, работая у каретника Палмера, и собственный, хотя и небольшой, но всё-таки подлинный талант; в одних случаях он пользовался одними заглавными буквами, прямыми и строгими, в древнеримском стиле, в других — округлыми, на итальянский манер; там, где повествовалось о великом, буквы приобретали выпуклость барельефа, тогда как в интригующих афоризмах их окружало пустое пространство стены, сквозь кою, казалось, прорастал скрытый от глаз подтекст.
Он проявлял должную скромность, говоря, что работа его проста: строки божественной мисс Анны настолько великолепны, что ложатся сами собой. Однако, по правде сказать, когда некое слово или предложение выходило у него особенно красивым, в том не было её заслуги, вовсе нет.
Когда же не осталось больше стен, которые можно было бы расписать, выяснилось, что мои усердие и подхалимство не пропали зря. Через лейтенанта Летборга мне было объявлено, что Комендант, весьма довольный моей работою, удостаивает меня чести написать серию его портретов в различных исторических позах. А до того, если я не возражаю, можно сделать несколько копий с гравюр Рубенса.
К тому времени финансовое положение острова изменилось. Фортуна отвернулась от него, и нескончаемый поток денег иссяк. Коменданту приходилось продавать всё, что можно, включая бесценную коллекцию Рубенса, дабы расплачиваться по растущим и растущим долгам с китайскими пиратами и яванскими ростовщиками, финансировавшими постройку дворца.
Когда же Великий Дворец Маджонга был наконец открыт, весь остров тому возрадовался, однако никто так и не прибыл, чтобы заплатить за право сыграть в нём в маджонг. На Сара-Айленде и помыслить не могли, что кто-то не захочет проехать полмира, дабы оставить деньги свои в сём чуде Нового Света, но тем не менее желающих так и не нашлось. Холодные сквозняки гуляли по вестибюлям, парадным залам, затейливо украшенным помещениям для игры, где потолки были столь высоки, что облака клубились под их сводами, будто задаваясь вопросом, отчего не сыскалось охотников подивиться вместе с ними тому, сколь мало способно значить столь великое.
Великий Дворец Маджонга пустовал. В него пустили играть чёрных детишек — под присмотром Салли Дешёвки, — и они носились по гулким чертогам для балов и пиршеств, гоняя птиц и играя в прятки среди дряхлеющей роскоши.
Вторжение сырости, ползущей вверх по стенам, и туманов, спускающихся чуть не до пола, вносило свои поправки в убранство дворца, и письма мисс Анны поблекли и полиняли. Совсем скоро от испарины сии повести о чудесах и славе Европы, коими я украсил так много стен, пошли крапинами, а затем покрылись испражнениями радужно-пёстрых австралийских попугайчиков и чёрных какаду с жёлтыми хвостиками, что теперь целыми стаями летали по огромным залам, оглашая их резкими криками.