1940 год. «Мне стыдно за себя, за них», — пишет Жорж Бернанос в своем дневнике «Униженные дети», где, пророча разгром, он возмущается родиной, оказавшейся в смертельной опасности. В 1938 году, незадолго до Мюнхена, этот авантюрист пятидесяти одного года от роду вместе со своей семьей (шестью детьми и племянником) сбежал из «тоталитарной Европы» — сперва в Парагвай, где пробыл всего несколько дней, потом в Бразилию, где прожил семь лет. В его огнедышащих эссе (он больше не может и не хочет писать романы) навязчиво повторяется тема стыда. Укрывшись на фазенде, подобно тому как другие укрываются в лесах, он провозглашает, что эта война — «позор для того поколения, которое участвовало в предыдущей» и к которому принадлежит он сам. Его перо раз за разом выводит слово «стыд»: «Некогда голод и стыд спасли Германию. Пусть же теперь они спасут нас!», «Ибо мы — поколение стыда»[16]
, «Да, это правда, что преступление рождает стыд. Но иногда, и чаше, чем полагают обычно, стыд рождает преступление». Текст, написанный в сентябре 1941 года, озаглавлен «Позор обходится дорого» — речь идет о позоре Виши. «Из-за позора будет пролито больше крови, чем потребовала бы честь».Но может быть, стыд, которому до сих пор приписывались почти исключительно пороки, не лишен и некоторых добродетелей? И да, и нет, говорит нам Бернанос. Он не разделяет точку зрения какого-нибудь Жуандо, для которого стыд — это путь, но также откровение, даже богоявление («Внутри стыда мы внезапно замечаем — не знаю уж, при каком свете, — что чувство оттенков рождается вовсе не из Греха. Мы узнаем то, что потеряли, обнаруживаем это и, ликуя, обретаем это вновь, но Чистые никогда не согласятся признать, что мы пришли к тому же, что и они, и что мы избрали другой путь»). По мнению Бернаноса, наоборот, даже если приходится пройти через это моральное убожество, даже если оно может показаться спасительным, чаще всего стыд — это проклятие, непоправимая беда. «И притом только в стыде есть настоящая печаль; только стыд печален, потому что он неисцелим. Из всех человеческих горестей он единственный, от которого не освобождает и смерть. Я не принял стыд, почему я должен принимать печаль?»
По словам Дональда Натансона, понятие стыда следует считать ключевым для нашей эпохи — подобно тому как для поздневикторианской эпохи ключевым было понятие тревоги. Действительно, политических друзей стыда можно найти повсюду — как среди революционеров, так и среди консерваторов. В этом смысле стыд выступает как окончательная моральная оценка: «У Баттисти нет стыда», — пишет журналист «Стампы»; «От стыдливого расизма к расизму напоказ», — гласит заголовок в «Либерасьон»; «Антисемитизм — это стыд», — говорит премьер-министр. Консерваторы (в моральном или политическом смысле) нередко исповедуют предрассудки, благосклонные к стыду, «потому что в их понимании стыд — это чувство, способствующее сохранению традиционных ценностей, подобно чести или целомудрию». «Но конечно, — добавляет Рювен Ожьян, — для того чтобы быть другом стыда, не обязательно быть консерватором». В действительности можно было бы утверждать совершенно обратное. Ведь для человека Запада стыд выступает еще и как источник солидарности. «Имейте смелость прочитать Фанона, — пишет Сартр, — вам станет стыдно, а стыд, как говорил Маркс, — чувство революционное».
Хорошо видно, что нас все время водят за нос: на политическом поприще все тончайшие нюансы стыда промениваются на морализирующее, легко управляемое чувство, сходное с чувством вины. Для политика изначальный стыд — это тяжкое бремя. «Марксизм останавливается перед внутренней жизнью», — говорит Маргерит Дюрас; не только марксизм, но и всякое политическое мнение, всякая общественная жизнь останавливается перед внутренней жизнью. Категоричность радикала уничтожает навязчивый стыд происхождения, как и стыд телесного несовершенства, или превращает его в инструмент, лишая всякой эмоциональной наполненности, всяких внутренних терзаний. Радикалу, как и политику, требуются не связанные никакими узами, мобилизованные тела, примитивные носители чувства вины, которые, не оглядываясь назад, могут воплощать собой безупречную идентичность.
Итак, мы должны пойти дальше по пути признания стыда как тайного, двойственного чувства, в котором смешиваются и сталкиваются личное и стадное и которое в конечном счете не в силах найти слова, чтобы выразить себя в сфере социального. Сколь бы всеобщим ни казался порой стыд, он подчеркивает непонимание между Мной и Другим, между моей маленькой историей и Большой. Он выражает неустранимый изъян, неразрешимую противоречивость субъекта, запутавшегося в своих планах, стремящегося принадлежать к общности, сделаться, подобно другим, гражданином или солдатом и одновременно неспособного осуществить это стремление, раздавленного этой неспособностью и превращающего ее в одиночество, в просветленность или в манию преследования.