Великая славянская река впервые предстала передо мною в октябре 1974 года. Фрау… как же звали эту мерзкую немку? А, ее звали Беттина! Фрау Беттина переселила нас с Еленой из пансионата в центре города недалеко от улицы Мария Гильфер-штрассе на окраину, на улицу Денизгассэ, в двухкомнатную квартиру. Чтобы попасть к себе в комнату, мы должны были пройти через комнату музыканта Аркадия, его рыжей жены, еще у них был мальчик. Они, как и подобает эмигрантам, постоянно спали, ссорились и плакали. Так что удовольствия ходить через их мир у меня не было. С Еленой тоже было тяжело. Она тоже долго спала, в результате в комнате до полудня, а то и дольше, царил полумрак. Она тоже плакала, а еще завела себе моду лечить свою тоску любовью: «Иди ко мне, мне плохо!» Вряд ли она понимала, что ебать в кислых простынях печальную плачущую ее было не всегда удовольствием. Несмотря на то, что я любил ее тогда очень сильно; ее тонкое тело доставляло мне острое удовольствие. Мы должны были ждать, когда австрийцы удосужатся выдать нам временный документ. Нас уже взял под свое покровительство Толстовский фонд, но их помощь лишь покрывала плату за комнату Беттине, хватало еще на хлеб, картошку и одну-две сардельки в день. Жизнь была скудная. Времени было с избытком. Встреч было мало. Я готов был развить бешеную деятельность, но вся моя энергия разбивалась о преграду: незнание немецкого (да и любого другого) языка. За неимением лучшего я как одержимый стучал на русской машинке. Но только тогда, когда Елена вставала. До часу дня она этого не делала. Надо сказать, что я все же написал тогда за короткий срок, за какой-нибудь месяц, не то 13, не то 18 статей. И они все мне потом пригодились в Италии и в Америке – я их все продал и напечатал, хотя и за весьма скромные деньги. Так что мой fighting spirit[9]
проявился немедленно.Лишенный права писать с утра и угнетенный необходимостью печальных половых сношений с любимой, я стал удирать по утрам. Благо Аркадий вставал рано, он уже работал – что-то убирал по утрам. Выпив на кухне жидкого чая с хлебом (в Австрии чай и кофе оказались дороги), мы с Аркадием выскальзывали за дверь, оставляя опухших женщин грезить в постелях. Он поспешно убегал к месту своих мучений, а я шествовал, поеживаясь от утреннего холода, по окраинным улочкам Вены. Обычно я вскоре достигал аккуратного, усаженного аккуратными деревьями канала, а канал приводил меня к Дунаю, или же к Дануб, как она пишется на иностранных картах. Дануб в этой части города вблизи от канала еще некоторое время сохраняла аккуратный облик немецкой реки, однако по мере удаления от канала постепенно превращалась в славянскую зону. Не облетели еще поздние кусты шиповников, яркие ягоды сочно висели гроздьями, оживляя желтый осенний фон. Берег в этом месте представлял из себя запущенный пустырь. Дерьмо человечье и собачье, газетные обрывки на дерьме, ржавые листы железа, несколько сырых разбомбленных дотов времен Великой Отечественной войны. Настороженные школьники, прогуливающие школу, сизые бродяги в пальто с чужого плеча – все это в избытке присутствовало на берегу Дануба или Данубы. И над всем гудел ветер, шевеля верхушки. Больших деревьев было мало, в основном кусты. Дануб, мелкая и загаженная, плескалась внизу. Качество берега было разнообразное: и песчаные залысины, и травянистые пригорки, илистые, склизкие куски. Вот там я и прогуливался, всякий раз удлиняя маршруты. На обратном пути я, если этого требовали обстоятельства, закупал картофель, хлеб и сардельки. Часто приходилось довольствоваться одним картофелем и хлебом. В разрушенных дотах можно было помочиться, сверху, сквозь пролом, проникали лучи солнца. Австрияки и немцы обороняли свою Вену не столь крепко, как Будапешт, но обороняли не слабо. Шиповник недаром цвел так густо на их крови, этих ребят. В конце концов они верили в своего австрийца Шикльгрубера. Ведь не было ни одного фонаря свободного, на всех – гроздья приветствующих земляка австрийцев, когда в 1938-м он аннексировал или аншлюцировал Вену. Вообще-то он ненавидел этот город, ведь здесь он пережил столько тяжких унижений. Здесь он бродил бедным бродягой. Рисовал картины с изображением собора святого Стефана. За семь лет тяжелой жизни, думаю, он потерял всякие иллюзии о человеке и человечестве. Он редко бывал сыт. Так размышляя в сумраке поверженного моими соплеменниками дота, я не подозревал, что сам нахожусь в самом начале своего периода унижения. Что последующие семь лет готовят мне смертельное отчаянье. Что страдания мои будут и духовными, и физическими и, возможно, превзойдут страдания Адольфа. (Он, впрочем, не все о себе сказал. Возможно, его жизнь была страшнее.) И конечно, я не подозревал, что нежный плачущий зверь, дремлющий в постели на Денизгассэ, станет моим основным мучителем.