Трогались мы с места около 9:30. «Трудовая Россия» сыпала горохом, нестроевые, они как могли, так и шли. Анпилову едва удавалось построить первые две-три шеренги. Мы обычно шли в хвосте шествия. К нам прибивались (помимо нашего личного состава и сочувствующих) бесхозная красная молодежь, беспартийные панки, остатки анархистов. Колонна у нас была разительно молодая, энергичная. Стиль наш был разительно нов для нашей страны, да и для любой другой. Ни секунды без кричалок, мы употребляли также топанье: когда все переходили в такой бег почти на месте, с громким топаньем. Это поражало и прохожих, и наших союзников. И кричалки наши были парадоксальными. Их авторство часто бывало коллективным. Если «Мы ненавидим правительство!» придумал я, то «За наших стариков – уши отрежем!» – народ, шедший в колонне. Я шел и озвучивал в матюгальник то, что мне предлагали и подсказывали из колонны. Порой меня сменял кто-то из ребят или матюгальников было несколько. Свежие молодые лица, крики, подъем, смех, мерный шаг. На нас было весело смотреть и на наши флаги над нами.
Мои унылые коллеги по литературному цеху, даже лучшие из них, туповато не поняли и не понимают, насколько мое вторжение в войну, а затем в политику расширило мои возможности. Новый эстетизм заключался в том, чтобы мчаться на броне бэтээра через сожженный город в окружении молодых зверюг с автоматами. Новый эстетизм заключался в том, чтобы шагать по мосту через Москву-реку, приближаясь к Кремлю, топать и ритмично скандировать: «Ре-во-люция! Ре-во-люция!» Самыми страстными в 90-е годы в России были политические коллизии. Я участвовал в уличных столкновениях с ОМОНом в Москве 23 февраля 1992 года, отползал под огнем пулеметов у Останкино в 1993-м, подставлял свою шкуру в горячих точках планеты, а мои тупые коллеги не понимали: зачем? Они ходили в буфет ЦДЛ, а самые продвинутые из них – на пошлые фестивали и телешоу. Я инстинктом, ноздрями пса понял, что из всех сюжетов в мире главные – это война и женщина (блядь и солдат). И еще я понял, что самым современным жанром является биография. Вот я так и шел по этому пути. Мои книги – это моя биография: серия ЖЗЛ.
Банальные мои коллеги никогда не могли понять, что у меня героический темперамент. Они долгое время называли меня скандалистом, приписывали мне некий тонкий расчет, подозревали меня в грехе саморекламы и тщеславия. Обо мне написан десяток книг, одна глупее и завистливее другой. Последняя, которую я листал, – книга некой Дашковой, вот не запомнил названия.
А мне страстно нравилось идти через мост к Кремлю над Москвой-рекой впереди колонны под нашими чудесными страстными кровавыми знаменами. А я до головокружения был счастлив лежать под обстрелом на горе Верещагина и чувствовать вкус дольки мандарина во рту, только что сорванного мандарина, который может оказаться последним в жизни. Именно так я всегда хотел жить: пестро, рискованно, ярко. Теперь вот тюрьма и статус государственного преступника сделали меня бесспорным, отлили меня в бронзе. Кто посмеет теперь возражать против моей честности и трагичности?
Оказалось, что есть такие. Ну, таких даже смерть не убеждает.
Где во всем этом Москва-река? Седьмого ноября она обычно обильно парила в небо свои плохо замерзающие воды под мостом. Напичканная дерьмом и пронизанная взаимопроникающими струями горячей канализации. Взглянув вдоль нее, можно было увидеть купеческий задастый храм Христа Спасителя, дурного Щелкунчика-Петра работы Церетели, гнусные неестественные воды. Москва-река ни к чему не побуждает, не навевает никакого настроения. Это странное кладбище мертвой воды посередине города, разлегшееся в неопрятных серых берегах. Как опасная ртуть.
Дунай