По-моему, всякий человек — во всяком случае, всякий мужчина, — стремится быть первым. Много позже, когда мне сказали, что я честолюбив, я обиделся — я никогда не считал себя честолюбивым. Почестей мне никогда не было надо. Но желание быть первым — не то же, что честолюбие. Это скорее активное самолюбие — не быть хуже других; а я был самолюбив, самолюбив до гордыни. И я инстинктивно чуждался всех тех областей деятельности, где я не имел шансов быть первым. Поэтому я не завидовал товарищам в их спортивных подвигах. Но в жизни есть положения, когда физическая неполноценность не может быть скрыта и неизбежно подает повод к насмешкам, — и насмешкам заслуженным, не то что по поводу «киргизской юрты». Разве легко мне было трусить перед Бедткером? Разве легко было дважды в неделю на глазах у всех позориться на гимнастике? Разве легко мне было никогда не показываться перед людьми на лыжах? Правда, я не хуже других мог нестись километрами под горку по виндеренским дорогам на финских санях, радуясь, как они слушаются каждой моей мысли. Но это — не то. Зато скатываться на лыжах с большой горы мне было просто страшно, как страшно было на ходу запрыгнуть в трамвай в Ленинграде и соскочить на ходу — как делали все, абсолютно все мальчишки. А за страх — уже не Другие, а я сам себя презирал. Только на войне я понял настоящую механику страха и храбрости. Бесстрашие — это не только умение побороть естественный ужас перед опасностью, это еще и уверенность в своих собственных силах и способностях. Я не был труслив, где надо полагаться на свою голову, так как в своих умственных способностях был уверен. Но слабые руки, так и не смогшие в университетские годы швырнуть гранату на заветные сорок метров, требуемые по нормам ГТО; неловкие руки, создавшие столь печальный пюпитр в Риисской школе; быстрые, но нетренированные ноги, неуклюжее, негибкое туловище, — мое сознание им не доверяло, поэтому и подсознание трусило, когда надо было на них полагаться. Я был трусом, но должен был победить свою трусость, чтобы иметь право уважать себя. Без этого я не мог бы поддерживать свое самолюбие, а без самолюбия я, — ни тогда, ни позже, — не мог бы и жить. Презрение к себе было бы мне смертным приговором.
Что сделал в таком случае Амундсен? Слабый, тщедушный мальчик, он силой воли воспитывал в себе пловца, борца, мастера умелых рук. Так же должен был бы, пожалуй, сделать и я. Живи я среди моих товарищей-спортсменов всю жизнь, или хоть пять-десять лет — может быть, я и сделал бы это. Но судьба меня с ними быстро разлучила. Уже в эти годы я поставил себе задачу стать ученым, книгочеем. И мне куда легче было презирать физическое совершенство, как животное качество в человеке. Так легко было быть первым среди книг, — зачем мне было ради развития силы и ловкости преодолевать такие страшные трудности, которые, еще неизвестно, удастся ли и в лучшем случае преодолеть, — и все это ценой насмешек, ценой унижения, ценой потери самолюбия, может быть, навсегда, — стало быть, ценой жизни? Мне это было не нужно. Было нужно преодолеть только свою физическую трусость — я не знал, что суть тут одна, 6jg одного невозможно и другое. Я должен был научиться не бояться высоты, не бояться ушиба, не бояться кулаков, не бояться Бсдтксра с его манерой пренебрежительного превосходства, с его насмешечками — и отличными мускулами.
И я забирался на высокий бетонный полуподвал недостроенного дома, утонувший в стороне от дороги в высокой траве, и, дожидаясь, пока пройдут прохожие, заставлял себя прыгать, — и не мог заставить. Не сейчас, — надо хорошенько раскачаться. Не сейчас, — там что-то стукнуло в саду домика за углом, — появится кто-нибудь. Ну, сейчас ничто не мешает, — что же? И я раскачивался снова и снова; прошло минут сорок — или так мне казалось, — пока я заставил себя прыгнуть с двухметровой высоты на неизвестную, может быть каменистую почву, скрытую травой. (Мои сыновья прыгали потом с такой высоты лет в шесть-семь). Правда, для уровня моих глаз этот «трамплин» был не двухметровая, а почти чстырсхмстровая высота: я был неуклюж, но рост мой был 170 сантиметров, и я вставал вторым от правого фланга на уроках Дсдиксна. Но, увы, рост не оправдание: Инголф стоял на правом фланге, Эдвард стоял всего на три-четыре места левее меня, а они прыгали на лыжах с настоящего трамплина, повыше моего бетонного подвала, и не падали на двадцатиметровом прыжке. Нет, я хотел презирать Бедтксра, но выходило, что презирать надо себя.
Трусость я так и не одолел, но это осталось долгом перед собой на будущее.
А дома продолжались «ахагийские» игры — но реже: времени стало меньше, интересов больше. Главным деятелем здесь постепенно стал Алешка.
Центром игры стал Алешин Виррон, наполовину населенный индейцами и другими полудикими племенами. В отличие от моей ахагийской, игра в Виррон была более грубой и мужественной. Там шла гражданская война, потом была установлена советская власть, затем началась индустриализация.