Спектакль шел весело, оживленно, занятно — у нетребовательного зрителя произошло «вахтанговское» чудо: явная чепуха, разыгрываемая наряженными как на домашних шарадах ребятами, увлекла, и все с замиранием сердца следили за судьбою героя; публика благодарно реагировала на Оськины более или менее импровизированные остроты-mots. Только в самом конце, уже после счастливого конца сюжета, ребята вдруг задумали отсебятину: устроили на сцене какие-то танцы, — «всеобщий балабиль» по случаю свадьбы Турандот и Калафа: «сукна» начали рушиться, заключительные реплики пропали. Но все было уже неважно: успех был несомненный, гром оваций сопровождал закрытие занавеса, нас вызывали, и я, конечно, стал бы на некоторое время самым популярным человеком в школе, если бы не пришел миг с нею проститься.
Не помню, в какой момент — кажется, во время репетиций — мы сдали нашей химичке на набережной Малой Невы наш единственный настоящий зачет (и я до сих пор помню, что иприт — это дихлордиэтилсульфит). На набережной — потому, что там тайно выставлялись отметки, официально объявленные буржуазной штучкой.
По математике был устроен зачет письменный, но для облегчения дела наши девочки вызвали на помощь своих знакомых — студентов-математиков; для них в коридоре был поставлен стол, за которым решались все задачи, после чего записки направлялись под классную дверь и далее по конвейеру с парты на парту. К сожалению, средний листок моей задачи с ходом ее решения потерялся, пока шел до меня на «Камчатку», но условия задачи и решение я все же смог списать, и этого оказалось вполне достаточно.
Остальные учителя поставили нам всем и без зачета наше «удовлетворительно», и вот я явился к Пугачихс за аттестатом. Но аттестатов еще не напечатали — выдали справку об окончании школы.
VII
А как же Надя? Да, мы учились с ней в одной школе, но никогда не говорили между собой на переменках. Она сразу дала понять, что ей неприятно это. Она не имела никакого отношения к моей школьной компании — у нес были свои подруги вне всяких устойчивых компаний — только с одной их них, Нслсй (Неонилой) Кузьминой, тихой и скромной маленькой девочкой, я был хорошо знаком и даже раза два бывал у нее: кроме того, Надя втянулась в главную компанию их класса. Как и в нашем, в ее классе было дружное интеллигентное ядро, но только там оно состояло из девочек; они не имели, на наш взгляд, особых интересов, кроме нарядов и танцев, за что и носили у нас прозвище «балероз».
Первое время я иногда после занятий издали провожал Надю, думая, что когда она расстанется на каком-нибудь углу с подругами, то даст мне возможность подойти и проводить се; но она, только оставалась одна, пускалась бежать или вскакивала в трамвай, так что я уныло шел домой один.
Заходил я к Фурсснкам по вечерам; но Надя не выражала особого желания быть со мной, отвечала мне односложно, и мои попытки возобновить прежний характер наших разговоров ни к чему не приводили. Попросила вернуть ей ее письма — и обещала отдать мои, но не сдержала обещания. Однажды, придя к ней вечером, я попытался спросить ее — а что же с прежним? Как она ко мне относится? Она отвечала уклончиво и даже немного раздраженно, и я сорвался с места и убежал, сказав, что мне, видно, не надо здесь больше бывать.
На другой день ко мне явился мальчик — сосед Фурсснко по квартире — с письмом от Вани: очень ласковым вызовом к нему. Я пришел в назначенное время. Ваня сидел за своим столом, а Надя сидела на столе, болтая ногами. Я сел, и Ваня так же ласково прочел мне длинную нотацию, в течение которой Надя все время молчала. Я сейчас уже не помню содержания того, что мне говорил Ваня, но его речь произвела на меня огромное впечатление. Он не сказал ни слова о наших с Надей отношениях; основная мысль его речи была в том, что я живу, поглощенный сам собой, а другие для меня лишь фон, а что эти другие — живые люди. И хотя это была нотация, но как-то он так умел говорить, что она не ощущалась как нотация, а была мной воспринята всей душой. Выслушав, я ушел и провел нелегкую ночь; на другой день я опять пришел к ним, приходил и впоследствии, но уже не пытался заговаривать с Надей на лирические темы, и не пытался понять — любила ли она меня, разлюбила ли она меня, или ей нечего было и разлюблять; это так и осталось мне неизвестным. Я приходил точно так же, как это бывало до романа с Надей, молча сидел у Вани или принимал участие в общем разговоре — иной раз и с одной Надей, но уже совершенно не лирически.
Только стихи писал по-прежнему и оставлял их у Нади на столе.