Дождь падал на Майнц стеной. Буря опередила наступление ночи и заставила купцов позакрывать свои лавки. Лоточники с площади безуспешно пытались удержать бьющую по ветру парусину; порою бывало и так, что с места срывались целые палатки. Вместе со струями дождя ветер завивал в круговерть листья и рыночную зелень. Тыквы раскатывались по брусчатке во все стороны, подвешенные ягнята, как живые, трепыхались на своих крючьях. Молнии били в башни собора, и близкие раскаты грома вторили ослепительным вспышкам. Люди в панике искали себе убежища, оскальзывались на мокрой мостовой, сталкивались друг с другом. И дело было не только в древнем страхе перед ненастьем. В городе царил новый, живой страх перед любыми более или менее неожиданными переменами. С тех пор как смерть вошла в Монастырь Священной корзины и тень ее пала на весь Майнц, люди ощущали на себе ее мрачный надзор. Ночь перестала быть спокойным прибежищем для отдыха; даже самые доверчивые горожане запирали двери на засовы и укрепляли ставни задвижками, а ложась в кровать, прятали нож под подушкой.
Несмотря на молнии, бившие в шпили базилики, и на тяжелые капли, которые барабанили по крыше и оглушали собравшихся, суд продолжался и на второй день. Прокурор Зигфрид из Магунции уже готовился к обвинительной речи, а писец Ульрих Гельмаспергер — к ее записи, когда их остановил председатель трибунала. Старейший из клириков, чья лысая голова в буквальном смысле ушла в плечи, покашлял, прочищая горло, повернулся к обвиняемым и сообщил, что один из судей — председатель не уточнил, кто именно, — счел, что для их содержания под стражей нет оснований. Поскольку основное обвинение, которое им вменялось, — подделка книг — не представляло серьезной опасности, подсудимых не следовало наказывать тюрьмой до тех пор, пока обвинения не будут подтверждены.
— Итак, трибунал большинством голосов постановил, что обвиняемые будут освобождены из-под стражи под залог в двести гульденов.
Собравшихся как будто окатили холодной водой — еще холоднее, чем та, что лилась снаружи. Такой новости не ожидали ни прокурор, ни публика, ни уж тем более обвиняемые. Рука Ульриха Гельмаспергера замерла в воздухе, отразив замешательство самого писца, и только потом удостоверила решение трибунала записью в официальном документе. До этой минуты Зигфрид из Магунции был убежден в действенной силе своих аргументов и тактики. Подобное случалось с ним не в первый раз: велеречивые выпады достигали своей цели здесь и сейчас, но потом, во время закрытых судейских совещаний, здравый смысл брал верх и истина отделялись от сиюминутных эмоций. А истина состояла в том, что слово «убийство», многократно произнесенное обвинителем, применительно к книгам могло быть только метафорой. Лицо прокурора сделалось более мрачным и угрожающим, чем черное небо, рассекаемое молниями. Зигфрид из Магунции склонил голову, закрыл глаза и прошептал:
— Отче! прости им, ибо не ведают, что творят. [46]
Председатель трибунала сделал прокурору суровое внушение: пускай он и не разобрал этих тихих слов, никому в зале не позволялось говорить без дозволения судей. Зигфрид из Магунции, всегда склонный к театральным эффектам, сплел пальцы в замок, прошелся из стороны в сторону и наконец замер в красноречивом молчании, пафос которого подчеркивался шумом грозы. Писец Ульрих Гельмаспергер, обладавший тренированным слухом, разобрал слова Зигфрида и, понимая, что может доставить прокурору неприятности, пунктуально записал злосчастную цитату — получалось, что Зигфрид из Магунции сравнивает себя с самим Иисусом. Это было как небольшой счет, который писец предъявлял каллиграфу, взявшему на себя роль обвинителя, за его всегдашнее молчаливое презрение.
Фуст с Шёффером переглянулись, они пытались не выказывать бурной радости. Однако лицо Гутенберга оставалось невозмутимым. С той далекой ночи на вершине горы, среди сокрытых развалин монастыря Святого Арбогаста, когда мертвецы восставали из могил перед его оторопелым взором, Иоганн так и жил с отсутствующим выражением лица.
Посреди раскатов грома, молний и страшного стука воды по крыше Гутенберг, вспоминая своих призраков, даже, казалось, не обрадовался счастливой вести об освобождении.
Иоганн вспоминал ту глухую одинокую страшную ночь, когда он, весь разбитый, обессилевший и ошарашенный, лежал на шахматном полу. Он постигал громадность своего замысла и стоящий перед ним моральный выбор. Быть может, сказал себе Гутенберг, каждый из этих трех призраков отчасти прав. Впрочем, моментального решения от него и не требовалось. Ему нужно было прийти в себя и все спокойно обдумать. Единственное, в чем Гутенберг был уверен, — это что разрушенный монастырь сделается для него тайным прибежищем, где он возьмется за работу, каков бы ни был ее окончательный результат.