— В первый раз в жизни удостоился такого одобрения публики, — сказал он мне, обтирая лоб. Поляков числился актером и играл в "Ревизоре" Свистунова,
Часть публики поднялась со своих мест, но часть сидела по-прежнему. За первым оратором стал говорить второй. Его внимательно слушали… агенты полиции и охраны, стоявшие в проходе перед ним. Люстра стала постепенно гаснуть. В театре стало делаться темнее и темнее.
Наибольшее оживление было у кассы. Но многие уехали домой, не получив денег. Кажется, им выдавали их в последующие дни. Все в театре потухло — и все разошлись [75].
Театр закрыли на три дня. На Невском горела только одна сторона фонарей (тогда электрическое освещение было двухстороннее), горел на улицах только газ — электричество было погашено. Лавки забиты деревянными ставнями. С полуночи на улицах не было никого. Я помню, что со Стремянной в два часа ночи спросил с меня извозчик двугривенный за то, чтобы свезти меня на Сергиевскую. Это было 11-го или 12-го января.
На четвертый день, 13-го, драма открылась "Жаниной". Я думал, что не найдется зрителей, а их нашлось на целых 660 руб [В "Ежегоднике" почему-то показан этот сбор 625 р., а в записке, принесенной мне, значилось 660 руб].
Авторы решительно отказались ставить в январе и феврале свои пьесы. Савина мало играла в этом сезоне и потому заявила мою "Зиму", написанную в прошлом году. Я начал ее репетировать. К удивлению всех, сборы со следующей недели поднялись — были 1600, 1700, - только "Отец" Стриндберга не делал сборов.
11 февраля дали в первый раз "Зиму". До поста она прошла шесть раз и делала лучшие сборы из всех пьес: самый низкий сбор был в 1566 р. Иные критики нашли, что меня не коснулась "минута" и я несвоевременно занимаюсь адюльтером. А пьеса-то была написана два года назад!
Хотя и задним числом, но артисты решили отметить мое 25-летие литературной деятельности. Мне поднесли бювар работы Фаберже и чернильницу. Кроме того, 12 февраля дали мне у Кюба ужин, на который я согласился под условием, чтобы не было ни одной речи. Это был, кажется, в своем роде единственный юбилей без речей, и дело ограничилось Поммери-сек, Filet de sole и Cotelettes d'agneaux. Помню, я шел в четвертом часу утра по Невскому с Вуичем и Далматовым, и не могу сказать, чтобы речи наши были веселы. Все чувствовали, что надвигается что-то зловещее.
Когда в этот год я поехал за границу, меня там осведомленные люди предупреждали:
— Будущей зимой ждите кое-чего посерьезнее гапоновщины. Японская война осмелила многих. Будет реакция побед японцев.
— В чем же эта реакция выкажется?
— А вот увидите!
В Grand-Hotel, где останавливался я, жил и К.Е. Маковский. Несмотря на то, что ему было много лет, он был удивительно подвижен. Мы с ним вместе обедали, завтракали, ездили по выставкам, вечером — в театре. Я в театры ездил по должности, а он за компанию. На выставках он приходил в уныние:
— Грамотны эти прохвосты французы. Они грамотнее наших. Иногда наивны, пошлы, но как грамотны!
Я у него спросил: верит ли он в русскую революцию? Он на минуту задумался.
— А леший ее знает, у нас все возможно, — сказал он.
Глава 39 Театры в октябре 1905 года
Новый сезон открылся пьесой Островского "Не все коту масленица". Варламов играл гораздо слабее, чем когда-то Виноградов при первой постановке. Путем целого ряда репетиций его приучили к роли и суфлеру, и он Ахова почти знал. Возобновил я очень тщательно в ту же осень и другую пьесу того же автора "Сердце не камень", в которой превосходно играла Савина и был. великолепен Степан Яковлев, игравший Константина. Ставил обе пьесы Санин и старался разбудить и затронуть за живое нашу сонную труппу. Особенно хороши были те полутона, на которых играла Савина. Как в тон им был тот далекий монастырский благовест, который звал ко всенощной и звон которого лился в открытую форточку!
В первом акте во время постановки этой пьесы случился курьез, о котором я не могу умолчать. На одной из первых репетиций приходит ко мне в кабинет Варламов и кладет роль Иннокентия на стол.
— Вот получи. Я играть не буду.
— Играл-играл столько лет, а теперь не будешь? Почему?
— Да твой Санин так мудрит, так мудрит! Монастырские ворота куда-то на гору взгромоздил и меня посадил на горку. Я не привык! Весь свой век сидел на камушке спереди.
— Да не все ли тебе равно?
— За каким дьяволом я на гору полезу? Нет, уж ты меня избавь от Иннокентия!
— Да оттуда суфлера не слышно? — сообразил я.
— И суфлера не слышно!
Посовещался я с Саниным и решили в кусты посадить для Варламова другого суфлера. Когда я сказал ему об этом, он взял роль обратно и проговорил: